Неточные совпадения
Скотинин. Да с ним на роду вот что случилось. Верхом на борзом иноходце разбежался он хмельной
в каменны ворота. Мужик был рослый, ворота низки, забыл наклониться. Как хватит
себя лбом о притолоку, индо пригнуло дядю к похвям потылицею, и бодрый конь
вынес его из ворот к крыльцу навзничь. Я хотел бы знать, есть ли на свете ученый лоб, который бы от такого тумака не развалился; а дядя, вечная ему память, протрезвясь, спросил только, целы ли ворота?
«То и прелестно, — думал он, возвращаясь от Щербацких и
вынося от них, как и всегда, приятное чувство чистоты и свежести, происходившее отчасти и оттого, что он не курил целый вечер, и вместе новое чувство умиления пред ее к
себе любовью, — то и прелестно, что ничего не сказано ни мной, ни ею, но мы так понимали друг друга
в этом невидимом разговоре взглядов и интонаций, что нынче яснее, чем когда-нибудь, она сказала мне, что любит.
Вернувшись с Кити с вод и пригласив к
себе к кофе и полковника, и Марью Евгеньевну, и Вареньку, князь велел
вынести стол и кресла
в садик, под каштан, и там накрыть завтрак.
— Да что же это я! — продолжал он, восклоняясь опять и как бы
в глубоком изумлении, — ведь я знал же, что я этого не
вынесу, так чего ж я до сих пор
себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту… пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю… Чего ж я теперь-то? Чего ж я еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко… ведь меня от одной мысли наяву стошнило и
в ужас бросило…
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза
в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла
выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить
себя по ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь
в доме.
Но бедный мальчик уже не помнит
себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует ее
в глаза,
в губы… Потом вдруг вскакивает и
в исступлении бросается с своими кулачонками на Миколку.
В этот миг отец, уже долго гонявшийся за ним, схватывает его, наконец, и
выносит из толпы.
Как всегда, после пассивного участия
в собраниях людей, он чувствовал
себя как бы измятым словами, пестротою и обилием противоречий. И, как всегда, он
вынес из собрания у Лаптева обычное пренебрежение к людям.
— Я не
выношу праздничных улиц и людей, которые
в седьмой день недели одевают на
себя чистенькие костюмы, маски счастливцев.
— Ночью на бульвар
вынесете. И Васю — тоже, — сказал, пропуская их мимо
себя, Яков, — сказал негромко,
в нос, и ушел во двор.
— Ради ее именно я решила жить здесь, — этим все сказано! — торжественно ответила Лидия. — Она и нашла мне этот дом, — уютный, не правда ли? И всю обстановку, все такое солидное, спокойное. Я не
выношу новых вещей, — они, по ночам, трещат. Я люблю тишину. Помнишь Диомидова? «Человек приближается к
себе самому только
в совершенной тишине». Ты ничего не знаешь о Диомидове?
Самгин простился со стариком и ушел, убежденный, что хорошо, до конца, понял его. На этот раз он
вынес из уютной норы историка нечто беспокойное. Он чувствовал
себя человеком, который не может вспомнить необходимое ему слово или впечатление, сродное только что пережитому. Шагая по уснувшей улице, под небом, закрытым одноцветно серой массой облаков, он смотрел
в небо и щелкал пальцами, напряженно соображая: что беспокоит его?
Вот какая философия выработалась у обломовского Платона и убаюкивала его среди вопросов и строгих требований долга и назначения! И родился и воспитан он был не как гладиатор для арены, а как мирный зритель боя; не
вынести бы его робкой и ленивой душе ни тревог счастья, ни ударов жизни — следовательно, он выразил
собою один ее край, и добиваться, менять
в ней что-нибудь или каяться — нечего.
Я решил, несмотря на все искушение, что не обнаружу документа, не сделаю его известным уже целому свету (как уже и вертелось
в уме моем); я повторял
себе, что завтра же положу перед нею это письмо и, если надо, вместо благодарности
вынесу даже насмешливую ее улыбку, но все-таки не скажу ни слова и уйду от нее навсегда…
Лечь спать я положил было раньше, предвидя завтра большую ходьбу. Кроме найма квартиры и переезда, я принял некоторые решения, которые так или этак положил выполнить. Но вечеру не удалось кончиться без курьезов, и Версилов сумел-таки чрезвычайно удивить меня.
В светелку мою он решительно никогда не заходил, и вдруг, я еще часу не был у
себя, как услышал его шаги на лесенке: он звал меня, чтоб я ему посветил. Я
вынес свечку и, протянув вниз руку, которую он схватил, помог ему дотащиться наверх.
— Если б я зараньше сказал, то мы бы с тобой только рассорились и ты меня не с такой бы охотою пускал к
себе по вечерам. И знай, мой милый, что все эти спасительные заранее советы — все это есть только вторжение на чужой счет
в чужую совесть. Я достаточно вскакивал
в совесть других и
в конце концов
вынес одни щелчки и насмешки. На щелчки и насмешки, конечно, наплевать, но главное
в том, что этим маневром ничего и не достигнешь: никто тебя не послушается, как ни вторгайся… и все тебя разлюбят.
Да, тут есть правда; но человеку врожденна и мужественность: надо будить ее
в себе и вызывать на помощь, чтобы побеждать робкие движения души и закалять нервы привычкою. Самые робкие характеры кончают тем, что свыкаются. Даже женщины служат хорошим примером тому: сколько англичанок и американок пускаются
в дальние плавания и
выносят, даже любят, большие морские переезды!
Если днем все улицы были запружены народом, то теперь все эти тысячи людей сгрудились
в домах, с улицы широкая ярмарочная волна хлынула под гостеприимные кровли. Везде виднелись огни;
в окнах, сквозь ледяные узоры, мелькали неясные человеческие силуэты; из отворявшихся дверей вырывались белые клубы пара,
вынося с
собою смутный гул бушевавшего ярмарочного моря. Откуда-то доносились звуки визгливой музыки и обрывки пьяной горластой песни.
— Тржи, панове, тржи! Слушай, пане, вижу, что ты человек разумный. Бери три тысячи и убирайся ко всем чертям, да и Врублевского с
собой захвати — слышишь это? Но сейчас же, сию же минуту, и это навеки, понимаешь, пане, навеки вот
в эту самую дверь и выйдешь. У тебя что там: пальто, шуба? Я тебе
вынесу. Сию же секунду тройку тебе заложат и — до видзенья, пане! А?
А так как начальство его было тут же, то тут же и прочел бумагу вслух всем собравшимся, а
в ней полное описание всего преступления во всей подробности: «Как изверга
себя извергаю из среды людей, Бог посетил меня, — заключил бумагу, — пострадать хочу!» Тут же
вынес и выложил на стол все, чем мнил доказать свое преступление и что четырнадцать лет сохранял: золотые вещи убитой, которые похитил, думая отвлечь от
себя подозрение, медальон и крест ее, снятые с шеи, —
в медальоне портрет ее жениха, записную книжку и, наконец, два письма: письмо жениха ее к ней с извещением о скором прибытии и ответ ее на сие письмо, который начала и не дописала, оставила на столе, чтобы завтра отослать на почту.
Дело
в том, что он и прежде с Иваном Федоровичем несколько пикировался
в познаниях и некоторую небрежность его к
себе хладнокровно не
выносил: «До сих пор, по крайней мере, стоял на высоте всего, что есть передового
в Европе, а это новое поколение решительно нас игнорирует», — думал он про
себя.
Р. S. Проклятие пишу, а тебя обожаю! Слышу
в груди моей. Осталась струна и звенит. Лучше сердце пополам! Убью
себя, а сначала все-таки пса. Вырву у него три и брошу тебе. Хоть подлец пред тобой, а не вор! Жди трех тысяч. У пса под тюфяком, розовая ленточка. Не я вор, а вора моего убью. Катя, не гляди презрительно: Димитрий не вор, а убийца! Отца убил и
себя погубил, чтобы стоять и гордости твоей не
выносить. И тебя не любить.
Когда мы окончили осмотр пещер, наступил уже вечер.
В фанзе Че Фана зажгли огонь. Я хотел было ночевать на улице, но побоялся дождя. Че Фан отвел мне место у
себя на кане. Мы долго с ним разговаривали. На мои вопросы он отвечал охотно, зря не болтал, говорил искренно. Из этого разговора я
вынес впечатление, что он действительно хороший, добрый человек, и решил по возвращении
в Хабаровск хлопотать о награждении его чем-нибудь за ту широкую помощь, какую он
в свое время оказывал русским переселенцам.
Потом я оставил комнату, я не мог больше
вынести, взошел к
себе и бросился на диван, совершенно обессиленный, и с полчаса пролежал без определенной мысли, без определенного чувства,
в какой-то боли счастья.
Небось не взял с
собой?» Человек мой
выносил ему
в переднюю большую рюмку сладкой водки, и священник, выпив ее и закусив паюсной икрой, смиренно уходил восвояси.
Не
вынес больше отец, с него было довольно, он умер. Остались дети одни с матерью, кой-как перебиваясь с дня на день. Чем больше было нужд, тем больше работали сыновья; трое блестящим образом окончили курс
в университете и вышли кандидатами. Старшие уехали
в Петербург, оба отличные математики, они, сверх службы (один во флоте, другой
в инженерах), давали уроки и, отказывая
себе во всем, посылали
в семью вырученные деньги.
«…Представь
себе дурную погоду, страшную стужу, ветер, дождь, пасмурное, какое-то без выражения небо, прегадкую маленькую комнату, из которой, кажется, сейчас
вынесли покойника, а тут эти дети без цели, даже без удовольствия, шумят, кричат, ломают и марают все близкое; да хорошо бы еще, если б только можно было глядеть на этих детей, а когда заставляют быть
в их среде», — пишет она
в одном письме из деревни, куда княгиня уезжала летом, и продолжает: «У нас сидят три старухи, и все три рассказывают, как их покойники были
в параличе, как они за ними ходили — а и без того холодно».
Что я за это терплю, нельзя
себе представить, мне больно, что я должна это высказать
в присутствии княгини, но
выносить оскорбления, обидные слова, намеки ее приятельницы выше моих сил.
Но для такого углубления
в самого
себя надобно было иметь не только страшную глубь души,
в которой привольно нырять, но страшную силу независимости и самобытности. Жить своею жизнию
в среде неприязненной и пошлой, гнетущей и безвыходной могут очень немногие. Иной раз дух не
вынесет, иной раз тело сломится.
Говорят, будто я обязан этим усердию двух-трех верноподданных русских, живших
в Ницце, и
в числе их мне приятно назвать министра юстиции Панина; он не мог
вынести, что человек, навлекший на
себя высочайший гнев Николая Павловича, не только покойно живет, и даже
в одном городе с ним, но еще пишет статейки, зная, что государь император этого не жалует.
— Эй, послушайся, Матренка! Он ведь тоже человек подневольный; ему и во сне не снилось, что ты забеременела, а он, ни дай, ни
вынеси за что, должен чужой грех на
себя взять. Может, он и сейчас сидит
в застольной да плачет!
Несчастное существо, называвшееся «девкой», не только
в безмолвии принимало брань и побои, не только изнывало с утра до ночи над непосильной работой, но и единолично
выносило на
себе все последствия пробудившегося инстинкта.
Знакомство с деревней, которое я
вынес из этого чтения, было, конечно, наивное и книжное. Даже воспоминание о деревне Коляновских не делало его более реальным. Но, кто знает — было ли бы оно вернее, если бы я
в то время только жил среди сутолоки крепостных отношений… Оно было бы только конкретнее, но едва ли разумнее и шире. Я думаю даже, что и сама деревня не узнает
себя, пока не посмотрится
в свои более или менее идеалистические (не всегда «идеальные») отражения.
Такие ростки я, должно быть,
вынес в ту минуту из беззаботных, бесцельных и совершенно благонамеренных разговоров «старших» о непопулярной реформе. Перед моими глазами были лунный вечер, сонный пруд, старый замок и высокие тополи.
В голове, может быть, копошились какие-нибудь пустые мыслишки насчет завтрашнего дня и начала уроков, но они не оставили никакого следа. А под ними прокладывали
себе дорогу новые понятия о царе и верховной власти.
Они подозвали меня к
себе и стали просить, чтобы я пошел
в избу и
вынес оттуда их верхнее платье, которое они оставили у поселенца утром; сами они не смели сделать этого.
Правда,
в другое время он, конечно,
вынес бы что-нибудь и гораздо пообиднее известия о совершенном небытии Капитона Еропегова, покричал бы, затеял бы историю, вышел бы из
себя, но все-таки
в конце концов удалился бы к
себе наверх спать.
Но великодушная борьба с беспорядком обыкновенно продолжалась недолго; генерал был тоже человек слишком «порывчатый», хотя и
в своем роде; он обыкновенно не
выносил покаянного и праздного житья
в своем семействе и кончал бунтом; впадал
в азарт,
в котором сам, может быть,
в те же самые минуты и упрекал
себя, но выдержать не мог: ссорился, начинал говорить пышно и красноречиво, требовал безмерного и невозможного к
себе почтения и
в конце концов исчезал из дому, иногда даже на долгое время.
И она, и Аглая остановились как бы
в ожидании, и обе, как помешанные, смотрели на князя. Но он, может быть, и не понимал всей силы этого вызова, даже наверно можно сказать. Он только видел пред
собой отчаянное, безумное лицо, от которого, как проговорился он раз Аглае, у него «пронзено навсегда сердце». Он не мог более
вынести и с мольбой и упреком обратился к Аглае, указывая на Настасью Филипповну...
Он молился, роптал на судьбу, бранил
себя, бранил политику, свою систему, бранил все, чем хвастался и кичился, все, что ставил некогда сыну
в образец; твердил, что ни во что не верит, и молился снова; не
выносил ни одного мгновенья одиночества и требовал от своих домашних, чтобы они постоянно, днем и ночью, сидели возле его кресел и занимали его рассказами, которые он то и дело прерывал восклицаниями: «Вы все врете — экая чепуха!»
В сущности, бабы были правы, потому что у Прокопия с Яшей действительно велись любовные тайные переговоры о вольном золоте. У безответного зыковского зятя все сильнее въедалась
в голову мысль о том, как бы уйти с фабрики на вольную работу. Он
вынашивал свою мечту с упорством всех мягких натур и затаился даже от жены. Вся сцена закончилась тем, что мужики бежали с поля битвы самым постыдным образом и как-то сами
собой очутились
в кабаке Ермошки.
Вынесла Аглаида свой искус
в точности, ни одного раза не сказала «поперешного» слова матери Енафе да еще от
себя прибавила за свой грех особую эпитимию: ляжет спать и полено под голову положит.
Белоярцев
выносил это объяснение с спокойствием, делающим честь его уменью владеть
собою, и довел дело до того, что
в первую пятницу
в Доме, было нечто вроде вечерочка. Были тут и граждане, было и несколько мирян. Даже здесь появился и приехавший из Москвы наш давний знакомый Завулонов. Белоярцев был
в самом приятном духе: каждого он приветил, каждому, кем он дорожил хоть каплю, он попал
в ноту.
Дорогой, довольно рано поутру, почувствовал я
себя так дурно, так я ослабел, что принуждены были остановиться;
вынесли меня из кареты, постлали постель
в высокой траве лесной поляны,
в тени дерев, и положили почти безжизненного.
В одну минуту вылетел русак, как стрела покатил
в гору, ударился
в тенета,
вынес их вперед на
себе с сажень, увязил голову и лапки, запутался и завертелся
в сетке.
Выслушав это, князь обрубил разом. Он встал и поклонился с таким видом, что Тебенькову тоже ничего другого не оставалось как,
в свою очередь, встать, почтительно расшаркаться и выйти из кабинета. Но оба
вынесли из этого случая надлежащее для
себя поучение. Князь написал на бумажке:"Франклин — иметь
в виду, как одного из главных зачинщиков и возмутителей"; Тебеньков же, воротясь домой, тоже записал:"Франклин — иметь
в виду, дабы на будущее время избегать разговоров об нем".
В лихорадочном блеске мириадами искрившихся звезд чувствовалось что-то неудовлетворенное, какая-то недосказанная тайна, которая одинаково тяготит несмываемым гнетом как над последним лишаем, жадно втягивающим
в себя где-нибудь
в расселине голого камня ночную сырость, так и над венцом творения, который
вынашивает в своей груди неизмеримо больший мир, чем вся эта переливающаяся
в фосфорическом мерцании бездна.
Но с"полною чашей"приходит и старость. Мало-помалу силы слабеют; он не может уже идти сорок вёрст за возом
в город и не
выносит тяжелой работы. Старческое недомогание обступает со всех сторон; он долго перемогает
себя, но наконец влезает на печь и замолкает.
Она понимала только, что отныне предоставлена самой
себе, своим силам, и что,
в случае какой-нибудь невзгоды, она должна будет
вынести ее на собственных плечах.
Ради нее он отдает
себя и семью
в жертву каторге, ради нее терпеливо
выносит всякие неожиданности.
Всю жизнь видеть перед
собой"раба лукавого"19, все интересы сосредоточить на нем одном и об нем одном не уставаючи вопиять и к царю земному, и к царю небесному — сколь крепка должна быть
в человеке вера, чтоб эту пытку
вынести!
Всегда эта страна представляла
собой грудь, о которую разбивались удары истории.
Вынесла она и удельную поножовщину, и татарщину, и московские идеалы государственности, и петербургское просветительное озорство и закрепощение. Все выстрадала и за всем тем осталась загадочною, не выработав самостоятельных форм общежития. А между тем самый поверхностный взгляд на карту удостоверяет, что без этих форм
в будущем предстоит только мучительное умирание…