Неточные совпадения
Стоны и шумы, завывающая пальба огромных взлетов воды и, казалось, видимая струя
ветра, полосующего окрестность, — так силен был его ровный пробег, — давали измученной душе Лонгрена ту притупленность, оглушенность, которая, низводя горе к смутной печали, равна действием глубокому сну.
В камине свил гнездо филин, не слышно живых шагов, только тень ее… кого уж нет, кто умрет тогда, ее Веры — скользит по тусклым, треснувшим паркетам, мешая свой
стон с воем
ветра, и вслед за ним мчится по саду с обрыва в беседку…
Только у берегов Дании повеяло на нас теплом, и мы ожили. Холера исчезла со всеми признаками, ревматизм мой унялся, и я стал выходить на улицу — так я прозвал палубу. Но бури не покидали нас: таков обычай на Балтийском море осенью. Пройдет день-два — тихо, как будто
ветер собирается с силами, и грянет потом так, что бедное судно
стонет, как живое существо.
Волны вытолкнут его назад, а
ветер заревет, закружится около,
застонет, засвистит, обрызжет и обольет корабль облаком воды, вырвет парус и, торжествующий, понесется по необозримому, мрачному пространству, гоня воду, как прах.
В сумерки мы возвратились назад. В фанзе уже горел огонь. Я лег на кан, но долго не мог уснуть. Дождь хлестал по окнам; вверху, должно быть на крыше, хлопало корье; где-то завывал
ветер, и не разберешь, шумел ли то дождь, или
стонали озябшие кусты и деревья. Буря бушевала всю ночь.
Вдруг
ветер переменился, и дым отнесло в сторону. Дерсу поднялся и растолкал меня. Я попробовал было еще идти по галечниковой отмели, но вскоре убедился, что это свыше моих сил: я мог только лежать и
стонать.
На дворе бушевала непогода. Дождь с
ветром хлестал по окнам. Из темноты неслись жалобные звуки: точно выла собака или кто-то
стонал на чердаке под крышей. Под этот шум мы сладко заснули.
Это было глупо, но в этот вечер все мы были не очень умны. Наша маленькая усадьба казалась такой ничтожной под налетами бурной ночи, и в бесновании метели слышалось столько сознательной угрозы… Мы не были суеверны и знали, что это только снег и
ветер. Но в их разнообразных голосах слышалось что-то, чему навстречу подымалось в душе неясное, неоформленное, тяжелое ощущение… В этой усадьбе началась и погибла жизнь… И, как
стоны погибшей жизни, плачет и жалуется вьюга…
Читатель, вероятно, помнит дальше. Флоренса тоскует о смерти брата. Мистер Домби тоскует о сыне… Мокрая ночь. Мелкий дождь печально дребезжал в заплаканные окна. Зловещий
ветер пронзительно дул и
стонал вокруг дома, как будто ночная тоска обуяла его. Флоренса сидела одна в своей траурной спальне и заливалась слезами. На часах башни пробило полночь…
Как умершего без покаяния и «потрошенного», его схоронили за оградой кладбища, а мимо мельницы никто не решался проходить в сумерки. По ночам от «магазина», который был недалеко от мельницы, неслись отчаянные звуки трещотки. Старик сторож жаловался, что Антось продолжает
стонать на своей вышке. Трещоткой он заглушал эти
стоны. Вероятно, ночной
ветер доносил с того угла тягучий звон воды в старых шлюзах…
Я вдруг живо почувствовал и смерть незнакомого мальчика, и эту ночь, и эту тоску одиночества и мрака, и уединение в этом месте, обвеянном грустью недавней смерти… И тоскливое падение дождевых капель, и
стон, и завывание
ветра, и болезненную дрожь чахоточных деревьев… И страшную тоску одиночества бедной девочки и сурового отца. И ее любовь к этому сухому, жесткому человеку, и его страшное равнодушие…
Голос витютина по-настоящему нельзя назвать воркованьем: в звуках его есть что-то унылое; они протяжны и более похожи на
стон или завыванье, очень громкое и в то же время не противное, а приятное для слуха; оно слышно очень издалека, особенно по зарям и по
ветру, и нередко открывает охотнику гнезда витютина, ибо он любит, сидя на сучке ближайшего к гнезду дерева, предпочтительно сухого, выражать свое счастие протяжным воркованьем или, что будет гораздо вернее, завываньем.
Ночь была черная и дождливая.
Ветер дул все время с северо-востока порывами, то усиливаясь, то ослабевая. Где-то в стороне скрипело дерево. Оно точно жаловалось на непогоду, но никто не внимал его
стонам. Все живое попряталось в норы, только мы одни блуждали по лесу, стараясь выйти на реку Улике.
Луна плыла среди небес
Без блеска, без лучей,
Налево был угрюмый лес,
Направо — Енисей.
Темно! Навстречу ни души,
Ямщик на козлах спал,
Голодный волк в лесной глуши
Пронзительно
стонал,
Да
ветер бился и ревел,
Играя на реке,
Да инородец где-то пел
На странном языке.
Суровым пафосом звучал
Неведомый язык
И пуще сердце надрывал,
Как в бурю чайки крик…
Авгарь опять прислушивалась к завыванию
ветра и опять слышала детский плач,
стоны о.
Гуляет холодный зимний
ветер по Чистому болоту, взметает снег, с визгом и
стоном катится по открытым местам, а в кустах да в сухой болотной траве долго шелестит и шепчется, точно чего ищет и не находит.
Осенью озеро ничего красивого не представляло. Почерневшая холодная вода била пенившеюся волной в песчаный берег с жалобным
стоном, дул сильный
ветер; низкие серые облака сползали непрерывною грядой с Рябиновых гор. По берегу ходили белые чайки. Когда экипаж подъезжал ближе, они поднимались с жалобным криком и уносились кверху. Вдали от берега сторожились утки целыми стаями. В осенний перелет озеро Черчеж было любимым становищем для уток и гусей, — они здесь отдыхали, кормились и летели дальше.
Сыплется откуда-то сухой, как толченое стекло, снег, порой со
стоном вырвется холодный
ветер и глухо замрет, точно дохнет какая-то страшная пасть, которую сейчас же и закроет невидимая могучая рука.
Мнится, что вся окрестность полна жалобного ропота, что
ветер захватывает попадающиеся по дороге случайные звуки и собирает их в один общий
стон…
И точно: холодный
ветер пронизывает нас насквозь, и мы пожимаемся, несмотря на то, что небо безоблачно и солнце заливает блеском окрестные пеньки и побелевшую прошлогоднюю отаву, сквозь которую чуть-чуть пробиваются тощие свежие травинки. Вот вам и радошный май. Прежде в это время скотина была уж сыта в поле, леса
стонали птичьим гомоном, воздух был тих, влажен и нагрет. Выйдешь, бывало, на балкон — так и обдает тебя душистым паром распустившейся березы или смолистым запахом сосны и ели.
А ночью-те буря, да
ветер, да
стон тебе, да свист.
Казалось, кто-то дышит, огромный и усталый, то опять кто-то жалуется и сердится, то кто-то ворочается и
стонет… и опять только гудит и катится, как
ветер в степи, то опять говорит смешанными голосами…
Ветер за стенами дома бесился, как старый озябший голый дьявол. В его реве слышались
стоны, визг и дикий смех. Метель к вечеру расходилась еще сильнее. Снаружи кто-то яростно бросал в стекла окон горсти мелкого сухого снега. Недалекий лес роптал и гудел с непрерывной, затаенной, глухой угрозой…
Кругом
ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава, справа и слева хороводом кружится и глухо
стонет земля под ударами крепких копыт его стальных, упругих, некованых ног.
Через борт водой холодной
Плещут беляки.
Ветер свищет, Волга
стонет,
Буря нам с руки.
Обстановка первого акта. Но комнаты Пепла — нет, переборки сломаны. И на месте, где сидел Клещ, нет наковальни. В углу, где была комната Пепла, лежит Татарин, возится и
стонет изредка. За столом сидит Клещ; он чинит гармонию, порою пробуя лады. На другом конце стола — Сатин, Барон и Настя. Пред ними бутылка водки, три бутылки пива, большой ломоть черного хлеба. На печи возится и кашляет Актер. Ночь. Сцена освещена лам — пой, стоящей посреди стола. На дворе —
ветер.
Вот Стрибожьи вылетели внуки —
Зашумели
ветры у реки,
И взметнули вражеские луки
Тучу стрел на русские полки.
Стоном стонет мать-земля сырая,
Мутно реки быстрые текут,
Пыль несется, поле покрывая.
Стяги плещут: половцы идут!
С Дона, с моря с криками и с воем
Валит враг, но, полон ратных сил,
Русский стан сомкнулся перед боем
Щит к щиту — и степь загородил.
А по лесу уже загудела настоящая буря: кричит бор разными голосами, да
ветер воет, а когда и гром полыхнет. Сидим мы с Оксаной на лежанке, и вдруг слышу я, кто-то в лесу
застонал. Ох, да так жалобно, что я до сих пор, как вспомню, то на сердце тяжело станет, а ведь уже тому много лет…
— Эге, это я знаю! Хорошо знаю, как дерево говорит… Дерево, хлопче, тоже боится… Вот осина, проклятое дерево, все что-то лопочет, — и
ветру нет, а она трясется. Сосна на бору в ясный день играет-звенит, а чуть подымется
ветер, она загудит и
застонет. Это еще ничего… А ты вот слушай теперь. Я хоть глазами плохо вижу, а ухом слышу: дуб зашумел, дуба уже трогает на поляне… Это к буре.
Вскоре ударил тяжелый ливень, покрывая шумом дождевых потоков и порывания
ветра, и
стоны соснового бора…
Едва я переступил порог, как из комнаты, где лежала она, послышался тихий, жалобный
стон, и точно это
ветер донес мне его из России, я вспомнил Орлова, его иронию, Полю, Неву, снег хлопьями, потом пролетку без фартука, пророчество, какое я прочел на холодном утреннем небе, и отчаянный крик: «Нина!
Погода была ясная, но сильный
ветер дул мне прямо в лицо и доносил до меня
стон и рыдания умирающих с голода данцигских изгнанников.
А кругом скучно свистел в проволоке
ветер, порой вьюга шипела в щелях беседки, телеграфные столбы
стонали от внутреннего озноба, и с откоса глядел грустный огонек сторожевой избушки…
Безотраднейшая картина: горсть людей, оторванных от света и лишенных всякой тени надежд на лучшее будущее, тонет в холодной черной грязи грунтовой дороги. Кругом все до ужаса безобразно: бесконечная грязь, серое небо, обезлиственные, мокрые ракиты и в растопыренных их сучьях нахохлившаяся ворона.
Ветер то
стонет, то злится, то воет и ревет.
Ночь на 12 августа была особенно неприветлива: дождь лил как из ведра,
ветер со
стоном и воем метался по улице, завывал в трубе и рвал с петель ставни у окон; где-то скрипели доски, выла мокрая собака, и глухо шумела вода в пруде, разбивая о каменистый берег ряды мутных пенившихся волн.
Страдания Байцурова, как себе можно представить, были ужасны: его дитя представлялось ему отсюда беззащитной в самой леденящей кровь обстановке: она трепеталась перед ним в тороках на крупе коня, простирая свои слабые ручонки к нему, к отцу своему, в котором ее детская головка видела всегда идеал всякой справедливости и мощи; он слышал ее
стоны, подхватываемые и раздираемые в клочки буйным осенним
ветром; он видел ее брошенную в позорную постель, и возле ее бледного, заплаканного личика сверкали в глаза старику седые, щетинистые брови багрового Плодомасова.
— Вся новенькая литература, на манер осеннего
ветра в трубе,
стонет и воет: «Ах, несчастный! ах, жизнь твою можно уподобить тюрьме! ах, как тебе в тюрьме темно и сыро! ах, ты непременно погибнешь, и нет тебе спасения!» Это прекрасно, но я предпочел бы литературу, которая учит, как бежать из тюрьмы.
Когда
ветер пробегал по струнам этого своевольного инструмента, струны эти издавали сколько неожиданные, столько же часто странные звуки, переходившие от тихого густого рокота в беспокойные нестройные
стоны и неистовый гул, как будто сквозь них пролетал целый сонм, пораженный страхом, гонимых духов.
Я невольно
застонал и раскрыл глаза. Огонь в камине почти догорел. На дворе все еще тянул
ветер, надо мной наклонилось лицо моего спутника…
Ветер злился, гудел и
стонал,
Франты песню удалую пели,
Кучер громко подтягивал ей,
Кони, фыркая, вихрем летели,
Злой мороз пробирал до костей.
Лизина мать услышала о страшной смерти дочери своей, и кровь ее от ужаса охладела — глаза навек закрылись. — Хижина опустела. В ней воет
ветер, и суеверные поселяне, слыша по ночам сей шум, говорят: «Там
стонет мертвец; там
стонет бедная Лиза!»
Послушались ребята, легли. Выбрали мы место на высоком берегу, близ утесу. Снизу-то, от моря, нас и не видно: деревья кроют. Один Буран не ложится: все в западную сторону глядит. Легли мы, солнце-то еще только-только склоняться стало, до ночи далеко. Перекрестился я, послушал, как земля
стонет, как тайгу
ветер качает, да и заснул.
Наконец всем уже невтерпеж стало, и стали ребята говорить: ночью как-никак едем! Днем невозможно, потому что кордонные могут увидеть, ну а ночью-то от людей безопасно, а бог авось помилует, не потопит. А ветер-то все гуляет по проливу, волна так и ходит; белые зайцы по гребню играют, старички (птица такая вроде чайки) над морем летают, криком кричат, ровно черти. Каменный берег весь
стоном стонет, море на берег лезет.
Вся жизнь серых пассажиров парохода проходит на виду, за этою решеткой. Стоит ли над морем яркое тропическое солнце, свистит ли
ветер, скрипят и гнутся снасти, ударит ли волной непогода, разыграется ли грозная буря и пароход весь
застонет под ударами шторма, — здесь, все так же взаперти, прислушиваются к завыванию
ветра сотни людей, которым нет дела до того, что происходит там, наверху, и куда несется их плавучая тюрьма.
В это время черная масса дрогнула и закачалась, точно лес под внезапно налетевшим
ветром. Глухой и короткий
стон яростно прокатился над ней. В один миг она тесно сжалась, и тотчас же опять раздалась, разорвавшись клочьями, и опять сжалась. И, оглушая друг друга неистовыми криками, люди сплелись в безобразной свалке.
Тени ложились на землю, в облаках гремел гром, изредка жалобно
стонал ветер, как бы желая показать, что и природа может плакать, но ничто не тревожило привычного покоя этих людей.
Гром грохочет. В пене гнева
стонут волны, с
ветром споря. Вот охватывает
ветер стаи волн объятьем крепким и бросает их с размаху в дикой злобе на утесы, разбивая в пыль и брызги изумрудные громады.
« — Слышу! Сделаю, —
застонал Зобар и протянул к ней руки. Она и не оглянулась на него, а он зашатался, как сломанное
ветром дерево, и пал на землю, рыдая и смеясь.
Раненый
стонет, зовет, проклинает.
Ветер над полем кровавым летает...
Легкие, как само дуновение
ветра, они то нежно молили и плакали и умолкали с жалобным
стоном, то, гневно ропщущие, поднимались к небу с угрозой и гневом.