Неточные совпадения
Старая графиня, мать Вронского, со своими стальными букольками, была в ложе
брата. Варя с княжной Сорокиной встретились ему в коридоре бель-этажа.
Досада ли на то, что вот не удалась задуманная назавтра сходка с своим
братом в неприглядном тулупе, опоясанном кушаком, где-нибудь во царевом кабаке, или уже завязалась в новом месте какая зазнобушка сердечная и приходится оставлять вечернее стоянье у ворот и политичное держанье за
белы ручки в тот час, как нахлобучиваются на город сумерки, детина в красной рубахе бренчит на балалайке перед дворовой челядью и плетет тихие речи разночинный отработавшийся народ?
А теперь,
брат, позволь тебе
белье переменить, а то, пожалуй, болезнь в рубашке-то только теперь и сидит…
— Это,
брат, невозможно; из чего ж я сапоги топтал! — настаивал Разумихин. — Настасьюшка, не стыдитесь, а помогите, вот так! — и, несмотря на сопротивление Раскольникова, он все-таки переменил ему
белье. Тот повалился на изголовье и минуты две не говорил ни слова.
Я,
брат, в своем классе —
белая ворона, и я тебе прямо скажу: не чувствуя внутренней связи со своей средой, я иногда жалею… даже болею этим…
— Томилину — верю. Этот ничего от меня не требует, никуда не толкает. Устроил у себя на чердаке какое-то всесветное судилище и — доволен. Шевыряется в книгах, идеях и очень просто доказывает, что все на свете шито
белыми нитками. Он,
брат, одному учит — неверию. Тут уж — бескорыстно, а?
Четверо крупных людей умеренно пьют пиво, окутывая друг друга дымом сигар; они беседуют спокойно, должно быть, решили все спорные вопросы. У окна два старика, похожие друг на друга более, чем
братья, безмолвно играют в карты. Люди здесь угловаты соответственно пейзажу. Улыбаясь, обнажают очень
белые зубы, но улыбка почти не изменяет солидно застывшие лица.
— Здесь — большинство «обозной сволочи», как назвал их в печати Андрей
Белый. Но это именно они создают шум в литературе. Они,
брат, здесь устанавливают репутации.
Каждый из них, поклонясь Марине, кланялся всем
братьям и снова — ей. Рубаха на ней, должно быть, шелковая, она —
белее, светлей. Как Вася, она тоже показалась Самгину выше ростом. Захарий высоко поднял свечу и, опустив ее, погасил, — то же сделала маленькая женщина и все другие. Не разрывая полукруга, они бросали свечи за спины себе, в угол. Марина громко и сурово сказала...
— Я настолько «мудра»,
брат, чтоб отличить
белое от черного, и я с удовольствием говорю с вами. Если вам не скучно, приходите сегодня вечером опять ко мне или в сад: мы будем продолжать…
Я решил прождать еще только одну минуту или по возможности даже менее минуты, а там — непременно уйти. Главное, я был одет весьма прилично: платье и пальто все-таки были новые, а
белье совершенно свежее, о чем позаботилась нарочно для этого случая сама Марья Ивановна. Но про этих лакеев я уже гораздо позже и уже в Петербурге наверно узнал, что они, чрез приехавшего с Версиловым слугу, узнали еще накануне, что «придет, дескать, такой-то, побочный
брат и студент». Про это я теперь знаю наверное.
Во вторник и четверток на
братию хлебы
белые, взвар с медом, ягода морошка или капуста соленая да толокно мешано.
Судебный пристав тотчас к нему приблизился. Алеша вдруг вскочил и закричал: «Он болен, не верьте ему, он в
белой горячке!» Катерина Ивановна стремительно встала со своего стула и, неподвижная от ужаса, смотрела на Ивана Федоровича. Митя поднялся и с какою-то дикою искривленною улыбкой жадно смотрел и слушал
брата.
Полагаю, что имею право догадываться почему: уже неделю как расстроенный в своем здоровье, сам признавшийся доктору и близким своим, что видит видения, что встречает уже умерших людей; накануне
белой горячки, которая сегодня именно и поразила его, он, внезапно узнав о кончине Смердякова, вдруг составляет себе следующее рассуждение: «Человек мертв, на него сказать можно, а
брата спасу.
А у нас на деревне такие,
брат, слухи ходили, что, мол,
белые волки по земле побегут, людей есть будут, хищная птица полетит, а то и самого Тришку [В поверье о «Тришке», вероятно, отозвалось сказание об антихристе.
Моя мать часто сердилась, иногда бивала меня, но тогда, когда у нее, как она говорила, отнималась поясница от тасканья корчаг и чугунов, от мытья
белья на нас пятерых и на пять человек семинаристов, и мытья полов, загрязненных нашими двадцатью ногами, не носившими калош, и ухода за коровой; это — реальное раздражение нерв чрезмерною работою без отдыха; и когда, при всем этом, «концы не сходились», как она говорила, то есть нехватало денег на покупку сапог кому-нибудь из нас,
братьев, или на башмаки сестрам, — тогда она бивала нас.
Однажды, сидя еще на берегу, он стал дразнить моего старшего
брата и младшего Рыхлинского, выводивших последними из воды. Скамеек на берегу не было, и, чтобы надеть сапоги, приходилось скакать на одной ноге, обмыв другую в реке. Мосье Гюгенет в этот день расшалился, и, едва они выходили из воды, он кидал в них песком. Мальчикам приходилось опять лезть в воду и обмываться. Он повторил это много раз, хохоча и дурачась, пока они не догадались разойтись далеко в стороны, захватив сапоги и
белье.
— Плевать… У нас,
брат, в
Белой Церкви, не так драли… Черви заводились. Отец тоже лупит, сволочь, здорово!
Мы миновали православное кладбище, поднявшись на то самое возвышение дороги, которое когда-то казалось мне чуть не краем света, и откуда мы с
братом ожидали «рогатого попа». Потом и улица, и дом Коляновских исчезли за косогором… По сторонам тянулись заборы, пустыри, лачуги, землянки, перед нами лежала
белая лента шоссе, с звенящей телеграфной проволокой, а впереди, в дымке пыли и тумана, синела роща, та самая, где я когда-то в первый раз слушал шум соснового бора…
Наконец этот «вечер» кончился. Было далеко за полночь, когда мы с
братом проводили барышень до их тележки. Вечер был темный, небо мутное, первый снег густо
белел на земле и на крышах. Я, без шапки и калош, вышел, к нашим воротам и смотрел вслед тележке, пока не затих звон бубенцов.
На следующий вечер старший
брат, проходя через темную гостиную, вдруг закричал и со всех ног кинулся в кабинет отца. В гостиной он увидел высокую
белую фигуру, как та «душа», о которой рассказывал капитан. Отец велел нам идти за ним… Мы подошли к порогу и заглянули в гостиную. Слабый отблеск света падал на пол и терялся в темноте. У левой стены стояло что-то высокое,
белое, действительно похожее на фигуру.
Я ждал с жутким чувством, когда исчезнет последней ярко —
белая шляпа дяди Генриха, самого высокого из
братьев моей матери, и, наконец, остался один…
Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный
брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завернутый в
белое, спеленатый красною тесьмой.
Синода признавались его друзьями и учениками [Кн. А. Оболенский и Лукьянов.], от него пошли
братья Трубецкие и столь отличный от них С. Булгаков, с ним себя связывали и ему поклонялись, как родоначальнику, русские символисты А. Блок и А.
Белый, и Вячеслав Иванов готов был признать его своим учителем, его считали своим антропософы.
За ужином, вместе с Илюшкой, прислуживал и Тараско,
брат Окулка. Мальчик сильно похудел, а на лице у него остались
белые пятна от залеченных пузырей. Он держался очень робко и, видимо, стеснялся больше всего своими новыми сапогами.
Обе барышни были в одинаковых простеньких, своей работы, но милых платьях,
белых с зелеными лентами; обе розовые, черноволосые, темноглазые и в веснушках; у обеих были ослепительно
белые, но неправильно расположенные зубы, что, однако, придавало их свежим ртам особую, своеобразную прелесть; обе хорошенькие и веселые, чрезвычайно похожие одна на другую и вместе с тем на своего очень некрасивого
брата.
— Неужели это уж Севастополь? — спросил меньшой
брат, когда они поднялись на гору, и перед ними открылись бухта с мачтами кораблей, море с неприятельским далеким флотом,
белые приморские батареи, казармы, водопроводы, доки и строения города, и
белые, лиловатые облака дыма, беспрестанно поднимавшиеся по желтым горам, окружающим город, и стоявшие в синем небе, при розоватых лучах солнца, уже с блеском отражавшегося и спускавшегося к горизонту темного моря.
В комнате, куда он вбежал вслед за девушкой, на старомодном диване из конского волоса лежал, весь
белый —
белый с желтоватыми отливами, как воск или как древний мрамор, — мальчик лет четырнадцати, поразительно похожий на девушку, очевидно ее
брат.
Алей помогал мне в работе, услуживал мне, чем мог в казармах, и видно было, что ему очень приятно было хоть чем-нибудь облегчить меня и угодить мне, и в этом старании угодить не было ни малейшего унижения или искания какой-нибудь выгоды, а теплое, дружеское чувство, которое он уже и не скрывал ко мне. Между прочим, у него было много способностей механических; он выучился порядочно шить
белье, тачал сапоги и впоследствии выучился, сколько мог, столярному делу.
Братья хвалили его и гордились им.
Тотчас после утреннего чая, в восемь часов, хозяин с
братом раздвигали стол, раскладывали на нем листы
белой бумаги, готовальни, карандаши, блюдца с тушью и принимались за работу, один на конце стола, другой против него.
Старичок был весь чистота и благообразие: на лице его и следа нет ни желтых пятен, ни морщин, обыкновенно портящих лица карликов: у него была очень пропорциональная фигура, круглая как шар головка, покрытая совершенно
белыми, коротко остриженными волосами, и небольшие коричневые медвежьи глазки. Карлица лишена была приятности
брата, она была одутловата, у нее был глуповатый чувственный рот и тупые глаза.
(Прим. автора.)] и
братьев, понеслась в погоню с воплями и угрозами мести; дорогу угадали, и, конечно, не уйти бы нашим беглецам или по крайней мере не обошлось бы без кровавой схватки, — потому что солдат и офицеров, принимавших горячее участие в деле, по дороге расставлено было много, — если бы позади бегущих не догадались разломать мост через глубокую, лесную, неприступную реку, затруднительная переправа через которую вплавь задержала преследователей часа на два; но со всем тем косная лодка, на которой переправлялся молодой Тимашев с своею Сальме через реку
Белую под самою Уфою, — не достигла еще середины реки, как прискакал к берегу старик Тевкелев с сыновьями и с одною половиною верной своей дружины, потому что другая половина передушила на дороге лошадей.
Отец остался очень доволен, а его друзья, политические ссыльные,
братья Васильевы, переписывали стихи и прямо поздравляли отца и гордились тем, что он пустил меня в народ, первого из Вологды… Потом многие ушли в народ, в том числе и младший Васильев, Александр, который был арестован и выслан в Архангельский уезд, куда-то к
Белому морю…
— Что,
брат, заговорил! — перервал запорожец. — Так говори же все! Если ты покаешься, мы тебя помилуем; а если нет, так прощайся навсегда с
белым светом! Сказывай, много ли у тебя товарищей в засаде?
Впереди в светло-голубых кафтанах с
белыми ширинками через плечо ехали верхами двое дружек; позади их в небольших санках вез икону малолетний
брат невесты, которая вместе с отцом своим ехала в выкрашенных малиновою краскою санях, обитых внутри кармазинною объярью; под ногами у них подостлана была шкура
белого медведя, а конская упряжь украшена множеством лисьих хвостов.
Через несколько дней она
брату принесла
бельё и сделала ему выговор за то, что он слишком небрежно относится к одежде, — рвёт, пачкает.
— Здравствуйте, m-r Долинский! — сказала она, радушно протягивая ему свою длинную
белую руку. — Берите стул и садитесь. Maman еще не вышла, а
брата нет дома — поскучайте со мною.
Минодора, выскочив первая, почтительно высадила ее из кареты Аделаида Ивановна хоть и совершенно уже была старушка, но еще довольно свежая, благообразная, несколько похожая на
брата, — росту небольшого, кругленькая, с
белыми пухленькими ручками, которые все унизаны были на пальцах кольцами, носимыми по разным дорогим для нее воспоминаниям: одно кольцо было покойной матери, другое тетки, третье подруги, четвертое — с раки Митрофания.
Не фраза,
брат, эти
белые волосы, эти морщины; эти прорванные локти — не фраза.
Я начал опять вести свою блаженную жизнь подле моей матери; опять начал читать ей вслух мои любимые книжки: «Детское чтение для сердца и разума» и даже «Ипокрену, или Утехи любословия», конечно не в первый раз, но всегда с новым удовольствием; опять начал декламировать стихи из трагедии Сумарокова, в которых я особенно любил представлять вестников, для чего подпоясывался широким кушаком и втыкал под него, вместо меча, подоконную подставку; опять начал играть с моей сестрой, которую с младенчества любил горячо, и с маленьким
братом, валяясь с ними на полу, устланному для теплоты в два ряда калмыцкими,
белыми как снег кошмами; опять начал учить читать свою сестрицу: она училась сначала как-то тупо и лениво, да и я, разумеется, не умел приняться за это дело, хотя очень горячо им занимался.
Пали снеги, снеги
белые,
Да растаяли, —
Лучше
брата бы забрили,
Милого б оставили!
А — юх, йух, йух, йух!..
— Вам нужно что-нибудь, Лемарен? — сказала Арколь, стараясь улыбнуться. — Сегодня мы очень заняты. Нам надо пересчитать
белье, сдать его, а потом ехать за провизией для матросов. — Затем она обратилась к
брату, и это было одно слово: — Джон!
— Матушка-воеводша, заступись! — вопила дьячиха. — На тебя вся надёжа… Извел нас игумен вконец и всю монастырскую
братию измором сморил, да
белых попов шелепами наказывал у себя на конюшне. Лютует не по сану… А какая я мужняя жена без мово-то дьячка?.. Измаялась вся на работе, а тут еще Охоню в затвор игумен посадил…
—
Белый,
брат! Ты гляди, снег-то какой содит, страсть! и подземки крутить начинает.
После каждой рюмки Никита, отщипнув сухими и очень
белыми пальцами мякиш хлеба, макал его в мёд и не торопясь жевал; тряслась его серая, точно выщипанная бородёнка. Незаметно было, чтоб вино охмеляло монаха, но мутноватые глаза его посветлели, оставаясь всё так же сосредоточены на кончике носа. Пётр пил осторожно, не желая показаться
брату пьяным, пил и думал...
Пыльный и усталый, Пётр медленно пошёл в сад к
белой келье
брата, уютно спрятанной среди вишен и яблонь; шёл и думал, что напрасно он приехал сюда, лучше бы ехать на ярмарку. Тряская, лесная дорога, перепутанная корневищем, взболтала, смешала все горестные думы, заменив их нудной тоской, желанием отдыха, забытья.
Выехав за ворота монастыря, Пётр оглянулся и на
белой стене гостиницы увидал фигуру
брата, похожую на камень.
— Неужели ты думаешь, что я поверю этому? Лицо твое не огрубело от ветра и не обожжено солнцем, и руки твои
белы. На тебе дорогой хитон, и одна застежка на нем стоит годовой платы, которую
братья мои вносят за наш виноградник Адонираму, царскому сборщику. Ты пришел оттуда, из-за стены… Ты, верно, один из людей, близких к царю? Мне кажется, что я видела тебя однажды в день великого празднества, мне даже помнится — я бежала за твоей колесницей.
Мы же с
братом ночевали как попало по диванам. Успокоенный помещением Васи под непосредственный надзор старшей сестры и шурина, отец, тоже по случаю испортившейся дороги, торопился обратно и, благословив меня, дал мне 150 рублей на дорогу, сказавши, что справится дома и тотчас же вышлет мне мое годовое содержание. В свою очередь и я с Юдашкой отправился в перекладных санях и с большим чемоданом, заключавшим все мое небольшое имущество, в путь к Борисову в Новогеоргиевск на Васильково и
Белую церковь.
— Ну, в том не больно велика утеха; что вой, что не вой — все одно — живи, коли можется, помирай, коли хочется… Э, старушка, горько жить на
белом свете нашему
брату!..