Неточные совпадения
И Дунька и Матренка бесчинствовали несказанно. Выходили на улицу и кулаками сшибали проходящим
головы, ходили в одиночку на кабаки и разбивали их, ловили молодых парней и прятали их в подполья, ели младенцев, а у женщин вырезали груди и тоже ели. Распустивши волоса
по ветру, в одном утреннем неглиже, они
бегали по городским улицам, словно исступленные, плевались, кусались и произносили неподобные слова.
Лицо ее было закрыто вуалем, но он обхватил радостным взглядом особенное, ей одной свойственное движение походки, склона плеч и постанова
головы, и тотчас же будто электрический ток
пробежал по его телу.
Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него с невольным сожалением, как вдруг едва приметная улыбка
пробежала по тонким губам его, и, не знаю отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление. В
голове моей родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно я старался уверить себя, что бельмы подделать невозможно, да и с какой целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям…
Ночью она начала бредить;
голова ее горела,
по всему телу иногда
пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось в горы, домой… Потом она также говорила о Печорине, давала ему разные нежные названия или упрекала его в том, что он разлюбил свою джанечку…
Схватившись за
голову, она растерянно вскочила и,
бегая по комнате, выкрикнула...
Когда вдалеке, из пасти какой-то улицы, на Театральную площадь выползла красная
голова небывало и неестественно плотного тела процессии, он почувствовал, что
по всей коже его спины
пробежала холодноватая дрожь; он не понимал, что вызвало ее: испуг или восхищение?
Зимними вечерами приятно было шагать
по хрупкому снегу, представляя, как дома, за чайным столом, отец и мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко
бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми
головами. На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
А Гапон проскочил в большую комнату и забегал, заметался
по ней. Ноги его подгибались, точно вывихнутые, темное лицо судорожно передергивалось, но глаза были неподвижны, остеклели. Коротко и неумело обрезанные волосы на
голове висели неровными прядями, борода подстрижена тоже неровно. На плечах болтался измятый старенький пиджак, и рукава его были так длинны, что покрывали кисти рук.
Бегая по комнате, он хрипло выкрикивал...
Самгин шагал в стороне нахмурясь, присматриваясь, как
по деревне
бегают люди с мешками в руках, кричат друг на друга, столбом стоит среди улицы бородатый сектант Ермаков. Когда вошли в деревню, возница, сорвав шапку с
головы, закричал...
Самгин видел в дверь, как она
бегает по столовой, сбрасывая с плеч шубку, срывая шапочку с
головы, натыкаясь на стулья, как слепая.
После чая все займутся чем-нибудь: кто пойдет к речке и тихо бродит
по берегу, толкая ногой камешки в воду; другой сядет к окну и ловит глазами каждое мимолетное явление:
пробежит ли кошка
по двору, пролетит ли галка, наблюдатель и ту и другую преследует взглядом и кончиком своего носа, поворачивая
голову то направо, то налево. Так иногда собаки любят сидеть
по целым дням на окне, подставляя
голову под солнышко и тщательно оглядывая всякого прохожего.
— Другой — кого ты разумеешь — есть
голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и
бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
Но «Армида» и две дочки предводителя царствовали наперекор всему. Он попеременно ставил на пьедестал то одну, то другую, мысленно становился на колени перед ними, пел, рисовал их, или грустно задумывался, или мурашки
бегали по нем, и он ходил, подняв
голову высоко, пел на весь дом, на весь сад, плавал в безумном восторге. Несколько суток он беспокойно спал, метался…
«Все молчит: как привыкнешь к нему?» — подумала она и беспечно опять склонилась
головой к его
голове, рассеянно
пробегая усталым взглядом
по небу,
по сверкавшим сквозь ветви звездам, глядела на темную массу леса, слушала шум листьев и задумалась, наблюдая, от нечего делать, как под рукой у нее бьется в левом боку у Райского.
Я выбежал сломя
голову тоже через кухню и через двор, но его уже нигде не было. Вдали
по тротуару чернелись в темноте прохожие; я пустился догонять их и, нагоняя, засматривал каждому в лицо,
пробегая мимо. Так добежал я до перекрестка.
Улица напоминает любой наш уездный город в летний день, когда полуденное солнце жжет беспощадно, так что ни одной живой души не видно нигде; только ребятишки безнаказанно, с непокрытыми
головами,
бегают по улице и звонким криком нарушают безмолвие.
Пробегая глазами только
по платьям и не добираясь до этих бритых
голов, тупых взглядов и выдавшихся верхних челюстей, я забывал, где сижу: вместо крайнего Востока как будто на крайнем Западе: цвет? в туалете — как у европейских женщин.
У трактиров уже теснились, высвободившись из своих фабрик, мужчины в чистых поддевках и глянцовитых сапогах и женщины в шелковых ярких платках на
головах и пальто с стеклярусом. Городовые с желтыми шнурками пистолетов стояли на местах, высматривая беспорядки, которые могли бы paзвлечь их от томящей скуки.
По дорожкам бульваров и
по зеленому, только что окрасившемуся газону
бегали, играя, дети и собаки, и веселые нянюшки переговаривались между собой, сидя на скамейках.
Все ряды противоположных лож с сидящими и стоящими за ними фигурами, и близкие спины, и седые, полуседые, лысые, плешивые и помаженные, завитые
головы сидевших в партере — все зрители были сосредоточены в созерцании нарядной, в шелку и кружевах, ломавшейся и ненатуральным голосом говорившей монолог худой, костлявой актрисы. Кто-то шикнул, когда отворилась дверь, и две струи холодного и теплого воздуха
пробежали по лицу Нехлюдова.
Их статные, могучие стволы великолепно чернели на золотисто-прозрачной зелени орешников и рябин; поднимаясь выше, стройно рисовались на ясной лазури и там уже раскидывали шатром свои широкие узловатые сучья; ястреба, кобчики, пустельги со свистом носились под неподвижными верхушками, пестрые дятлы крепко стучали
по толстой коре; звучный напев черного дрозда внезапно раздавался в густой листве вслед за переливчатым криком иволги; внизу, в кустах, чирикали и пели малиновки, чижи и пеночки; зяблики проворно
бегали по дорожкам; беляк прокрадывался вдоль опушки, осторожно «костыляя»; красно-бурая белка резво прыгала от дерева к дереву и вдруг садилась, поднявши хвост над
головой.
Кирила Петрович ходил взад и вперед
по зале, громче обыкновенного насвистывая свою песню; весь дом был в движении, слуги
бегали, девки суетились, в сарае кучера закладывали карету, на дворе толпился народ. В уборной барышни перед зеркалом дама, окруженная служанками, убирала бледную, неподвижную Марью Кириловну,
голова ее томно клонилась под тяжестью бриллиантов, она слегка вздрагивала, когда неосторожная рука укалывала ее, но молчала, бессмысленно глядясь в зеркало.
Все неповрежденные с отвращением услышали эту фразу.
По счастию, остроумный статистик Андросов выручил кровожадного певца; он вскочил с своего стула, схватил десертный ножик и сказал: «Господа, извините меня, я вас оставлю на минуту; мне пришло в
голову, что хозяин моего дома, старик настройщик Диц — немец, я
сбегаю его прирезать и сейчас возвращусь».
Весь этот день я был радостен и горд. Не сидел,
по обыкновению, притаившись в углу, а
бегал по комнатам и громко выкрикивал: «Мря, нря, цря, чря!» За обедом матушка давала мне лакомые куски, отец погладил
по голове, а тетеньки-сестрицы, гостившие в то время у нас, подарили целую тарелку с яблоками, турецкими рожками и пряниками. Обыкновенно они делывали это только в дни именин.
Если разговор касался важных и благочестивых предметов, то Иван Иванович вздыхал после каждого слова, кивая слегка
головою; ежели до хозяйственных, то высовывал
голову из своей брички и делал такие мины, глядя на которые, кажется, можно было прочитать, как нужно делать грушевый квас, как велики те дыни, о которых он говорил, и как жирны те гуси, которые
бегают у него
по двору.
Но мы не догадались. Внезапное исчезновение
голого воспитателя нас озадачило. Мы не думали, что он убежит так далеко, и, поджидая его, стали кидать камнями
по реке и
бегать по берегу…
Фамилия Доманевича
пробежала в классе электрической искрой.
Головы повернулись к нему. Бедняга недоумело и беспомощно оглядывался, как бы не отдавая себе отчета в происходящем. В классе порхнул
по скамьям невольный смешок. Лицо учителя было серьезно.
Я вскочил на печь, забился в угол, а в доме снова началась суетня, как на пожаре; волною бился в потолок и стены размеренный, всё более громкий, надсадный вой. Ошалело
бегали дед и дядя, кричала бабушка, выгоняя их куда-то; Григорий грохотал дровами, набивая их в печь, наливал воду в чугуны и ходил
по кухне, качая
головою, точно астраханский верблюд.
Но теперь я решил изрезать эти святцы и, когда дед отошел к окошку, читая синюю, с орлами, бумагу, я схватил несколько листов, быстро
сбежал вниз, стащил ножницы из стола бабушки и, забравшись на полати, принялся отстригать святым
головы. Обезглавил один ряд, и — стало жалко святцы; тогда я начал резать
по линиям, разделявшим квадраты, но не успел искрошить второй ряд — явился дедушка, встал на приступок и спросил...
Кулички-воробьи прилетают довольно поздно, во второй половине апреля, и оказываются предпочтительно
по голым, плоским, не заросшим травою грязным берегам прудов; впрочем, попадаются иногда
по краям весенних луж. Они всегда появляются небольшими стайками и
бегают довольно кучно, держатся весною не долее двух педель и потом пропадают до исхода июля или начала августа.
Рябчики в начале мая садятся на гнезда, которые вьют весьма незатейливо, всегда в лесу на
голой земле, из сухой травы, древесных листьев и даже мелких тоненьких прутиков; тока у них бывают в марте; самка кладет от десяти до пятнадцати яиц; она сидит на них одна, без участия самца, в продолжение трех недель; молодые очень скоро начинают
бегать; до совершенного их возраста матка держится с ними предпочтительно в частом и даже мелком лесу,
по оврагам, около лесных речек и ручьев.
Часа через два начало смеркаться. Солнце только что скрылось за облаками, столпившимися на горизонте, и окрасило небо в багрянец. Над степью
пробегал редкий ветер. Он шелестел засохшею травою, пригибая верхушки ее к сугробам. Снежная равнина безмолвствовала. Вдруг над
головой мелькнуло что-то белесоватое, большое.
По бесшумному полету я узнал полярную сову открытых пространств.
Я стал в тупик; мне приходило даже в
голову: уж в самом деле не солгал ли я на няньку Агафью; но Евсеич, который в глаза уличал ее, что она все
бегала по избам, успокоил мою робкую ребячью совесть.
Так бежал он
по узкому коридору, образованному с одной стороны — высокой стеной, с другой — тесным строем кипарисов, бежал, точно маленький обезумевший от ужаса зверек, попавший в бесконечную западню. Во рту у него пересохло, и каждое дыхание кололо в груди тысячью иголок. Топот дворника доносился то справа, то слева, и потерявший
голову мальчик бросался то вперед, то назад, несколько раз
пробегая мимо ворот и опять ныряя в темную, тесную лазейку.
Доктор садился в уголок, на груду пыльных книг, и, схватив обеими руками свою нечесаную, лохматую
голову, просиживал в таком положении целые часы, пока Прозоров выкрикивал над ним свои сумасшедшие тирады, хохотал и
бегал по комнате совсем сумасшедшим шагом.
Но я не дал ей кончить, торопливо втолкнул в дверь — и мы внутри, в вестибюле. Над контрольным столиком — знакомые, взволнованно-вздрагивающие, обвислые щеки; кругом — плотная кучка нумеров — какой-то спор,
головы, перевесившиеся со второго этажа через перила, — поодиночке
сбегают вниз. Но это — потом, потом… А сейчас я скорее увлек О в противоположный угол, сел спиною к стене (там, за стеною, я видел: скользила
по тротуару взад и вперед темная, большеголовая тень), вытащил блокнот.
Когда
голова Лавровского опускалась еще ниже и из горла слышался храп, прерываемый нервными всхлипываниями, — маленькие детские головки наклонялись тогда над несчастным. Мы внимательно вглядывались в его лицо, следили за тем, как тени преступных деяний
пробегали по нем и во сне, как нервно сдвигались брови и губы сжимались в жалостную, почти no-детски плачущую гримасу.
Ромашов, который теперь уже не шел, а бежал, оживленно размахивая руками, вдруг остановился и с трудом пришел в себя.
По его спине,
по рукам и ногам, под одеждой,
по голому телу, казалось,
бегали чьи-то холодные пальцы, волосы на
голове шевелились, глаза резало от восторженных слез. Он и сам не заметил, как дошел до своего дома, и теперь, очнувшись от пылких грез, с удивлением глядел на хорошо знакомые ему ворота, на жидкий фруктовый сад за ними и на белый крошечный флигелек в глубине сада.
Они замолчали. На небе дрожащими зелеными точечками загорались первые звезды. Справа едва-едва доносились голоса, смех и чье-то пение. Остальная часть рощи, погруженная в мягкий мрак, была полна священной, задумчивой тишиной. Костра отсюда не было видно, но изредка
по вершинам ближайших дубов, точно отблеск дальней зарницы, мгновенно
пробегал красный трепещущий свет. Шурочка тихо гладила
голову и лицо Ромашова; когда же он находил губами ее руку, она сама прижимала ладонь к его рту.
Болен я, могу без хвастовства сказать, невыносимо. Недуг впился в меня всеми когтями и не выпускает из них. Руки и ноги дрожат, в
голове — целодневное гудение,
по всему организму
пробегает судорога. Несмотря на врачебную помощь, изможденное тело не может ничего противопоставить недугу. Ночи провожу в тревожном сне, пишу редко и с большим мученьем, читать не могу вовсе и даже — слышать чтение.
По временам самый голос человеческий мне нестерпим.
— А семейство тоже большое, — продолжал Петр Михайлыч, ничего этого не заметивший. — Вон двое мальчишек ко мне в училище
бегают, так и смотреть жалко: ощипано, оборвано, и на дворянских-то детей не похожи. Супруга,
по несчастию, родивши последнего ребенка, не побереглась, видно, и там молоко, что ли, в
голову кинулось — теперь не в полном рассудке: говорят, не умывается, не чешется и только, как привидение, ходит
по дому и на всех ворчит… ужасно жалкое положение! — заключил Петр Михайлыч печальным голосом.
Над
головами стояло высокое звездное небо,
по которому беспрестанно
пробегали огненные полосы бомб; налево, в аршине, маленькое отверстие вело в другой блиндаж, в которое виднелись ноги и спины матросов, живших там, и слышались пьяные голоса их; впереди виднелось возвышение порохового погреба, мимо которого мелькали фигуры согнувшихся людей, и на котором, на самом верху, под пулями и бомбами, которые беспрестанно свистели в этом месте, стояла какая-то высокая фигура в черном пальто, с руками в карманах, и ногами притаптывала землю, которую мешками носили туда другие люди.
Юлия, видя, что он молчит, взяла его за руку и поглядела ему в глаза. Он медленно отвернулся и тихо высвободил свою руку. Он не только не чувствовал влечения к ней, но от прикосновения ее
по телу его
пробежала холодная и неприятная дрожь. Она удвоила ласки. Он не отвечал на них и сделался еще холоднее, угрюмее. Она вдруг оторвала от него свою руку и вспыхнула. В ней проснулись женская гордость, оскорбленное самолюбие, стыд. Она выпрямила
голову, стан, покраснела от досады.
Наконец, стало как бы мешаться в его глазах;
голова слегка начала кружиться; жар поочередно с морозом
пробегал по спине.
Я, однако,
сбегал к нему еще раз за кулисы и успел предупредить, вне себя, что,
по моему мнению, всё лопнуло и что лучше ему вовсе не выходить, а сейчас же уехать домой, отговорившись хоть холериной, а я бы тоже скинул бант и с ним отправился. Он в это мгновение проходил уже на эстраду, вдруг остановился, оглядел меня высокомерно с
головы до ног и торжественно произнес...
Знакомый старый красноносый боцман в клеенчатом желтом пальто, с надвинутым на
голову капюшоном, с маленьким фонариком в руке, торопливо
пробежал по палубе к лагу и нагнулся над ним, осветив го циферблат. На обратном пути он узнал Елену и остановился около нее.
Дороге, казалось, не будет конца. Лошади больше махали
головами по сторонам, чем бежали вперед. Солнце сильно склонилось, но жар не унимался. Земля была точно недавно вытопленная печь. Колокольчик то начинал биться под дугой, как бешеный и потерявший всякое терпение, то лишь взвизгивал и шипел. На небе продолжалось молчаливое передвижение облаков,
по земле
пробегали неуловимые тени.
вызвали отвратительную беседу о девушках, — это оскорбило меня до бешенства, и я ударил солдата Ермохина кастрюлей
по голове. Сидоров и другие денщики вырвали меня из неловких рук его, но с той поры я не решался
бегать по офицерским кухням.
Бегали матросы, хватая людей за шиворот, колотили их
по головам, бросали на палубу. Тяжело ходил Смурый, в пальто, надетом на ночное белье, и гулким голосом уговаривал всех...
В хорошую погоду они рано утром являлись против нашего дома, за оврагом, усеяв
голое поле, точно белые грибы, и начинали сложную, интересную игру: ловкие, сильные, в белых рубахах, они весело
бегали по полю с ружьями в руках, исчезали в овраге и вдруг,
по зову трубы, снова высыпавшись на поле, с криками «ура», под зловещий бой барабанов, бежали прямо на наш дом, ощетинившись штыками, и казалось, что сейчас они сковырнут с земли, размечут наш дом, как стог сена.
Круглая площадка, на ней — небольшой садик, над
головами прохожих вьется
по столбам дорога,
по дороге
пробежал поезд, изогнулся над самым заливом и побежал дальше берегом, скрывшись за углом серого дома и кинувши на воду клуб черного дыма.