Неточные совпадения
Карл Иваныч одевался в другой комнате, и через классную пронесли к нему синий фрак и еще какие-то белые принадлежности. У двери, которая вела вниз, послышался голос одной из горничных
бабушки; я вышел, чтобы узнать, что ей нужно. Она держала на руке туго накрахмаленную манишку и сказала мне, что она принесла ее для Карла Иваныча и что ночь не
спала для того, чтобы успеть вымыть ее ко времени. Я взялся передать манишку и спросил, встала ли
бабушка.
— А это тебе скажет
бабушка. Ты
спи, а завтра, как проснешься,
бабушка принесет тебе неразменный рубль и скажет, как надо с ним обращаться.
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками,
попал в плен, принял турецкую веру и теперь живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из дома мать и
бабушку и что мать очень хотела уйти в Турцию, но
бабушка не пустила ее.
—
Бабушка! ты не поняла меня, — сказала она кротко, взяв ее за руки, — успокойся, я не жалуюсь тебе на него. Никогда не забывай, что я одна виновата — во всем… Он не знает, что произошло со мной, и оттого пишет. Ему надо только дать знать, объяснить, как я больна,
упала духом, — а ты собираешься, кажется, воевать! Я не того хочу. Я хотела написать ему сама и не могла, — видеться недостает сил, если б я и хотела…
Райский тоже, увидя свою комнату, следя за
бабушкой, как она чуть не сама делала ему постель, как опускала занавески, чтоб утром не беспокоило его солнце, как заботливо расспрашивала, в котором часу его будить, что приготовить — чаю или кофе поутру, масла или яиц, сливок или варенья, — убедился, что
бабушка не все угождает себе этим, особенно когда она попробовала рукой, мягка ли перина, сама поправила подушки повыше и велела поставить графин с водой на столик, а потом раза три заглянула,
спит ли он, не беспокойно ли ему, не нужно ли чего-нибудь.
Она теперь только поняла эту усилившуюся к ней, после признания, нежность и ласки
бабушки. Да,
бабушка взяла ее неудобоносимое горе на свои старые плечи, стерла своей виной ее вину и не сочла последнюю за «потерю чести». Потеря чести! Эта справедливая, мудрая, нежнейшая женщина в мире, всех любящая, исполняющая так свято все свои обязанности, никого никогда не обидевшая, никого не обманувшая, всю жизнь отдавшая другим, — эта всеми чтимая женщина «
пала, потеряла честь»!
— Ну, дремлете: вон у вас и глаза закрыты. Я тоже, как лягу, сейчас засну, даже иногда не успею чулок снять, так и повалюсь. Верочка долго не
спит:
бабушка бранит ее, называет полунощницей. А в Петербурге рано ложатся?
Райский застал
бабушку за детским завтраком.
Бабушка так и всплеснула руками, так и прыгнула; чуть не
попадали тарелки со стола.
— Так, звон не дал мне
спать, и мухи тоже. Какая их пропасть у
бабушки в доме: отчего это!
Еще в детстве, бывало, узнает она, что у мужика
пала корова или лошадь, она влезет на колени к
бабушке и выпросит лошадь и корову. Изба ветха или строение на дворе, она попросит леску.
— Вы не
спите,
бабушка? — спросит и Вера, также поймав ее смотрящий на нее взгляд.
— Ты не
спишь, Верочка? — спросит
бабушка.
— Позовите Марину или Машу, чтоб легли
спать тут в моей комнате… Только
бабушке ни слова об этом!.. Это просто раздражение… Она перепугается… придет…
«Это не
бабушка!» — с замиранием сердца, глядя на нее, думал он. Она казалась ему одною из тех женских личностей, которые внезапно из круга семьи выходили героинями в великие минуты, когда
падали вокруг тяжкие удары судьбы и когда нужны были людям не грубые силы мышц, не гордость крепких умов, а силы души — нести великую скорбь, страдать, терпеть и не
падать!
Райский видел, что по лицу
бабушки потекла медленно слеза и остановилась, как будто застыла. Старуха зашаталась и ощупью искала опоры, готовая
упасть…
—
Сплю, — отвечает Вера и закрывает глаза, чтоб обмануть
бабушку.
Опенкин за обедом, пока еще не опьянел, продолжал чествовать
бабушку похвалами, называл Верочку с Марфенькой небесными горлицами, потом, опьяневши, вздыхал, сопел, а после обеда ушел на сеновал
спать.
— Не влюблена ли? — вполголоса сказал Райский — и раскаялся; хотелось бы назад взять слово, да поздно. В
бабушку точно камнем
попало.
Бабушка не решилась оставить его к обеду при «хороших гостях» и поручила Викентьеву напоить за завтраком, что тот и исполнил отчетливо, так что к трем часам Опенкин был «готов» совсем и
спал крепким сном в пустой зале старого дома.
— Замечай за Верой, — шепнула
бабушка Райскому, — как она слушает! История
попадает — не в бровь, а прямо в глаз. Смотри, морщится, поджимает губы!..
— Далась им эта свобода; точно
бабушка их в кандалах держит! Писал бы, да не по ночам, — прибавила она, — а то я не
сплю покойно. В котором часу ни поглядишь, все огонь у тебя…
— И я не
спала. Моя-то смиренница ночью приползла ко мне, вся дрожит, лепечет: «Что я наделала,
бабушка, простите, простите, беда вышла!» Я испугалась, не знала, что и подумать… Насилу она могла пересказать: раз пять принималась, пока кончила.
— Да, да, — говорила
бабушка, как будто озираясь, — кто-то стоит да слушает! Ты только не остерегись, забудь, что можно
упасть — и
упадешь. Понадейся без оглядки, судьба и обманет, вырвет из рук, к чему протягивал их! Где меньше всего ждешь, тут и оплеуха…
С таким же немым, окаменелым ужасом, как
бабушка, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини — уходит она прочь, глядя неподвижно на небо, и, не оглянувшись на столп огня и дыма, идет сильными шагами, неся выхваченного из пламени ребенка, ведя дряхлую мать и взглядом и ногой толкая вперед малодушного мужа, когда он,
упав, грызя землю, смотрит назад и проклинает пламя…
Райский с удивлением глядел на
бабушку. Она, а не Нил Андреич, приковала его внимание к себе. Она вдруг выросла в фигуру, полную величия, так что даже и на него
напала робость.
Вера бросилась к окнам и жадно вглядывалась в это странствие
бабушки с ношей «беды». Она успела мельком уловить выражение на ее лице и
упала в ужасе сама на пол, потом встала, бегая от окна к окну, складывая вместе руки и простирая их, как в мольбе, вслед
бабушке.
Он на каждом шагу становился в разлад с ними, но пока не страдал еще от этого разлада, а снисходительно улыбался, поддавался кротости, простоте этой жизни, как, ложась
спать, поддался деспотизму
бабушки и утонул в мягких подушках.
Райский почти не
спал целую ночь и на другой день явился в кабинет
бабушки с сухими и горячими глазами. День был ясный. Все собрались к чаю. Вера весело поздоровалась с ним. Он лихорадочно пожал ей руку и пристально поглядел ей в глаза. Она — ничего, ясна и покойна…
— Экая здоровая старуха, эта ваша
бабушка! — заметил Марк, — я когда-нибудь к ней на пирог приду! Жаль, что старой дури набито в ней много!.. Ну я пойду, а вы присматривайте за Козловым, — если не сами, так посадите кого-нибудь. Вон третьего дня ему мочили голову и велели на ночь сырой капустой обложить. Я заснул нечаянно, а он, в забытьи, всю капусту с головы потаскал да съел… Прощайте! я не
спал и не ел сам. Авдотья меня тут какой-то бурдой из кофе потчевала…
Бабушка лежала с закрытой головой. Он боялся взглянуть,
спит ли она или все еще одолевает своей силой силу горя. Он на цыпочках входил к Вере и спрашивал Наталью Ивановну: «Что она?»
Тогда он был сух с
бабушкой и Марфенькой, груб с прислугой, не
спал до рассвета, а если и засыпал, то трудным, болезненным сном, продолжая и во сне переживать пытку.
— Нет,
бабушка, я только и делал, что
спал! Это нервическая зевота. А вы напрасно беспокоитесь: я счетов смотреть не стану…
Все это часто повторялось с ним, повторилось бы и теперь: он ждал и боялся этого. Но еще в нем не изжили пока свой срок впечатления наивной среды, куда он
попал. Ему еще пока приятен был ласковый луч солнца, добрый взгляд
бабушки, радушная услужливость дворни, рождающаяся нежная симпатия Марфеньки — особенно последнее.
«Да, больше нечего предположить, — смиренно думала она. — Но, Боже мой, какое страдание — нести это милосердие, эту милостыню!
Упасть, без надежды встать — не только в глазах других, но даже в глазах этой
бабушки, своей матери!»
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же
падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да
бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
— Она, пожалуй, испугается и
упадет в обморок, тогда
бабушка даст вам знать! Что выдумали! — отвечала она, удерживая его за рукав.
— Уж и через пять минут! — сказала
бабушка, — почем ты знаешь? Дожидайся! он еще
спит!
— Скажи Марине, Яков, чтобы барышне, как спросит, не забыли разогреть жаркое, а пирожное отнести на ледник, а то распустится! — приказывала
бабушка. — А ты, Егорка, как Борис Павлович вернется, не забудь доложить, что ужин готов, чтоб он не подумал, что ему не оставили, да не лег
спать голодный!
—
Бабушка! Ничего не надо. Я сыт по горло. На одной станции я пил чай, на другой — молоко, на третьей
попал на крестьянскую свадьбу — меня вином потчевали, ел мед, пряники…
Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая
бабушке, колебалась, рассказать ли ей или нет о том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем, что ушла
спать, не рассказавши. Собиралась не раз, да не знала, с чего начать. Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.
— Ты разбудил меня… Я будто
спала; всех вас, тебя,
бабушку, сестру, весь дом — видела как во сне, была зла, суха — забылась!..
Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда
пал неотразимый удар, встала, сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности в глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же — как эта
бабушка теперь — несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
Та сидела в кухне с
бабушкой, обе собирались ложиться
спать. Надеясь на Назара Ивановича, они изнутри опять-таки не заперлись. Митя вбежал, кинулся на Феню и крепко схватил ее за горло.
— Вот и день сошел! да еще как сошел-то — и не заметили! Тихо, мирно! — говаривала
бабушка, отпуская внучку
спать. — Молись, Сашенька, проси милости, чтобы и завтрашний день был такой же!
Я
сплю хорошо. Выносите мои вещи, Яша. Пора. (Ане.) Девочка моя, скоро мы увидимся… Я уезжаю в Париж, буду жить там на те деньги, которые прислала твоя ярославская
бабушка на покупку имения — да здравствует
бабушка! — а денег этих хватит ненадолго.
Чаще других бывала у меня
бабушка; она и
спала на одной кровати со мной; но самое яркое впечатление этих дней дал мне Цыганок.
Однажды дробь
попала ему в плечо и шею;
бабушка, выковыривая ее иголкой, журила дядю Петра...
Крыша мастерской уже провалилась; торчали в небо тонкие жерди стропил, курясь дымом, сверкая золотом углей; внутри постройки с воем и треском взрывались зеленые, синие, красные вихри, пламя снопами выкидывалось на двор, на людей, толпившихся пред огромным костром, кидая в него снег лопатами. В огне яростно кипели котлы, густым облаком поднимался пар и дым, странные запахи носились по двору, выжимая слезы из глаз; я выбрался из-под крыльца и
попал под ноги
бабушке.
Всё лето, исключая, конечно, непогожие дни, я прожил в саду, теплыми ночами даже
спал там на кошме [Кошма — большой кусок войлока, войлочный ковер из овечьей или верблюжьей шерсти.], подаренной
бабушкой; нередко и сама она ночевала в саду, принесет охапку сена, разбросает его около моего ложа, ляжет и долго рассказывает мне о чем-нибудь, прерывая речь свою неожиданными вставками...
Бабушка работала за кухарку — стряпала, мыла полы, колола дрова, носила воду, она была в работе с утра до вечера, ложилась
спать усталая, кряхтя и охая.