Давыд обрадовался ему несказанно — даже просветлел и
похорошел лицом, и глаза стали у него другие — веселые, быстрые и блестящие; но он всячески старался умерить свою радость и не высказывать ее словами: он боялся смалодушничать.
— Идет, идет, — отвечал из передней довольно симпатичный мужской голос, и на пороге залы показался человек лет тридцати двух, невысокого роста, немного сутуловатый, но весьма пропорционально сложенный, с очень
хорошим лицом, в котором крупность черт выгодно выкупалась силою выражения.
— Ты — не очень верь! Я знаю — хорошего хочется, да — немногим! И ежели придёт оно некому будет встретить его с открытой душой, некому; никто ведь не знает, какое у
хорошего лицо, придёт — не поймут, испугаются, гнать будут, — новое-де пришло, а новое опасным кажется, не любят его! Я это знаю, Любочка!
«
Хорошее лицо, такое, как надо», — решил Жегулев и равнодушно перешел к другим образам своей жизни: к Колесникову, убитому Петруше, к матери, к тем, кого сам убил.
Неточные совпадения
Городничий. А мне очень нравится твое
лицо. Друг, ты должен быть
хороший человек. Ну что…
Бурмистр потупил голову, // — Как приказать изволите! // Два-три денька
хорошие, // И сено вашей милости // Все уберем, Бог даст! // Не правда ли, ребятушки?.. — // (Бурмистр воротит к барщине // Широкое
лицо.) // За барщину ответила // Проворная Орефьевна, // Бурмистрова кума: // — Вестимо так, Клим Яковлич. // Покуда вёдро держится, // Убрать бы сено барское, // А наше — подождет!
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили:"Хитер, прохвост, твой бред, но есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего будет". Да; это был тоже бред, или,
лучше сказать, тут встали
лицом к
лицу два бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
Анна смотрела на худое, измученное, с засыпавшеюся в морщинки пылью,
лицо Долли и хотела сказать то, что она думала, именно, что Долли похудела; но, вспомнив, что она сама
похорошела и что взгляд Долли сказал ей это, она вздохнула и заговорила о себе.
Он смотрел на ее высокую прическу с длинным белым вуалем и белыми цветами, на высоко стоявший сборчатый воротник, особенно девственно закрывавший с боков и открывавший спереди ее длинную шею и поразительно тонкую талию, и ему казалось, что она была
лучше, чем когда-нибудь, — не потому, чтоб эти цветы, этот вуаль, это выписанное из Парижа платье прибавляли что-нибудь к ее красоте, но потому, что, несмотря на эту приготовленную пышность наряда, выражение ее милого
лица, ее взгляда, ее губ были всё тем же ее особенным выражением невинной правдивости.