Неточные совпадения
У
него в пятнадцати верстах от постоялого дворика хорошее имение в двести душ, или, как
он выражается
с тех пор, как размежевался
с крестьянами и завел «ферму», — в две тысячи десятин земли.
Он женился на ней, как только минул срок траура, и, покинув министерство уделов, куда по протекции отец
его записал, блаженствовал со своею Машей сперва на даче около Лесного института, потом в городе, в маленькой и хорошенькой квартире,
с чистою лестницей и холодноватою гостиной, наконец — в деревне, где
он поселился окончательно и где у
него в скором времени родился сын Аркадий.
— Никак,
они едут-с, — доложил слуга, вынырнув из-под ворот.
— Папаша, — сказал
он, — позволь познакомить тебя
с моим добрым приятелем, Базаровым, о котором я тебе так часто писал.
Он так любезен, что согласился погостить у нас.
Николай Петрович быстро обернулся и, подойдя к человеку высокого роста, в длинном балахоне
с кистями, только что вылезшему из тарантаса, крепко стиснул
его обнаженную красную руку, которую тот не сразу
ему подал.
— Евгений Васильев, — отвечал Базаров ленивым, но мужественным голосом и, отвернув воротник балахона, показал Николаю Петровичу все свое лицо. Длинное и худое,
с широким лбом, кверху плоским, книзу заостренным носом, большими зеленоватыми глазами и висячими бакенбардами песочного цвету,
оно оживлялось спокойной улыбкой и выражало самоуверенность и ум.
— А что дядя? здоров? — спросил Аркадий, которому, несмотря на искреннюю, почти детскую радость,
его наполнявшую, хотелось поскорее перевести разговор
с настроения взволнованного на обыденное.
— Хлопоты у меня большие
с мужиками в нынешнем году, — продолжал Николай Петрович, обращаясь к сыну. — Не платят оброка. [Оброк — более прогрессивная по сравнению
с барщиной денежная форма эксплуатации крестьян. Крестьянин заранее «обрекался» дать помещику определенную сумму денег, и тот отпускал
его из имения на заработки.] Что ты будешь делать?
Николай Петрович посмотрел сбоку на сына, и коляска проехала
с полверсты, прежде чем разговор возобновился между
ними.
— Полно, папаша, полно, сделай одолжение! — Аркадий ласково улыбнулся. «В чем извиняется!» — подумал
он про себя, и чувство снисходительной нежности к доброму и мягкому отцу, смешанное
с ощущением какого-то тайного превосходства, наполнило
его душу. — Перестань, пожалуйста, — повторил
он еще раз, невольно наслаждаясь сознанием собственной развитости и свободы.
Казалось,
они только что вырвались из чьих-то грозных, смертоносных когтей — и, вызванный жалким видом обессиленных животных, среди весеннего красного дня, вставал белый призрак безотрадной, бесконечной зимы
с ее метелями, морозами и снегами…
Он сбросил
с себя шинель и так весело, таким молоденьким мальчиком посмотрел на отца, что тот опять
его обнял.
Николай Петрович умолк, а Аркадий, который начал было слушать
его не без некоторого изумления, но и не без сочувствия, поспешил достать из кармана серебряную коробочку со спичками и послал ее Базарову
с Петром.
Петр вернулся к коляске и вручил
ему вместе
с коробочкой толстую черную сигарку, которую Аркадий немедленно закурил, распространяя вокруг себя такой крепкий и кислый запах заматерелого табаку, что Николай Петрович, отроду не куривший, поневоле, хотя незаметно, чтобы не обидеть сына, отворачивал нос.
Вошел человек лет шестидесяти, беловолосый, худой и смуглый, в коричневом фраке
с медными пуговицами и в розовом платочке на шее.
Он осклабился, подошел к ручке к Аркадию и, поклонившись гостю, отступил к двери и положил руки за спину.
— В лучшем виде-с, — проговорил старик и осклабился опять, но тотчас же нахмурил свои густые брови. — На стол накрывать прикажете? — проговорил
он внушительно.
— Нет, благодарствуйте, незачем. Прикажите только чемоданишко мой туда стащить да вот эту одёженку, — прибавил
он, снимая
с себя свой балахон.
— Очень хорошо. Прокофьич, возьми же
их шинель. (Прокофьич, как бы
с недоумением, взял обеими руками базаровскую «одёженку» и, высоко подняв ее над головою, удалился на цыпочках.) А ты, Аркадий, пойдешь к себе на минутку?
Он без нужды растягивал свою речь, избегал слова «папаша» и даже раз заменил
его словом «отец», произнесенным, правда, сквозь зубы;
с излишнею развязностью налил себе в стакан гораздо больше вина, чем самому хотелось, и выпил все вино.
Он держал в руках последний нумер Galignani, [«Galignani» — «Galignani s Messenger» — «Вестник Галиньяни» — ежедневная газета, издававшаяся в Париже на английском языке
с 1814 года.
Когда Николай Петрович размежевался
с своими крестьянами,
ему пришлось отвести под новую усадьбу десятины четыре совершенно ровного и голого поля.
— Я
их боюсь, лягушек-то, — заметил Васька, мальчик лет семи,
с белою, как лен, головою, в сером казакине
с стоячим воротником и босой.
Голос Аркадия дрожал сначала:
он чувствовал себя великодушным, однако в то же время понимал, что читает нечто вроде наставления своему отцу; но звук собственных речей сильно действует на человека, и Аркадий произнес последние слова твердо, даже
с эффектом.
— Спасибо, Аркаша, — глухо заговорил Николай Петрович, и пальцы
его опять заходили по бровям и по лбу. — Твои предположения действительно справедливы. Конечно, если б эта девушка не стоила… Это не легкомысленная прихоть. Мне нелегко говорить
с тобой об этом; но ты понимаешь, что ей трудно было прийти сюда при тебе, особенно в первый день твоего приезда.
Но Аркадий уже не слушал
его и убежал
с террасы. Николай Петрович посмотрел
ему вслед и в смущенье опустился на стул. Сердце
его забилось… Представилась ли
ему в это мгновение неизбежная странность будущих отношений между
им и сыном, сознавал ли
он, что едва ли не большее бы уважение оказал
ему Аркадий, если б
он вовсе не касался этого дела, упрекал ли
он самого себя в слабости — сказать трудно; все эти чувства были в
нем, но в виде ощущений — и то неясных; а
с лица не сходила краска, и сердце билось.
— Мы познакомились, отец! — воскликнул
он с выражением какого-то ласкового и доброго торжества на лице. — Федосья Николаевна, точно, сегодня не совсем здорова и придет попозже. Но как же ты не сказал мне, что у меня есть брат? Я бы уже вчера вечером
его расцеловал, как я сейчас расцеловал
его.
Аркадий подошел к дяде и снова почувствовал на щеках своих прикосновение
его душистых усов. Павел Петрович присел к столу. На
нем был изящный утренний, в английском вкусе, костюм; на голове красовалась маленькая феска. Эта феска и небрежно повязанный галстучек намекали на свободу деревенской жизни; но тугие воротнички рубашки, правда, не белой, а пестренькой, как
оно и следует для утреннего туалета,
с обычною неумолимостью упирались в выбритый подбородок.
— Точно, точно. Так этот лекарь
его отец. Гм! — Павел Петрович повел усами. — Ну, а сам господин Базаров, собственно, что такое? — спросил
он с расстановкой.
Аркадий
с сожалением посмотрел на дядю, и Николай Петрович украдкой пожал плечом. Сам Павел Петрович почувствовал, что сострил неудачно, и заговорил о хозяйстве и о новом управляющем, который накануне приходил к
нему жаловаться, что работник Фома «дибоширничает» и от рук отбился. «Такой уж
он Езоп, — сказал
он между прочим, — всюду протестовал себя [Протестовал себя — зарекомендовал, показал себя.] дурным человеком; поживет и
с глупостью отойдет».
— Вы столь высокого мнения о немцах? — проговорил
с изысканною учтивостью Павел Петрович.
Он начинал чувствовать тайное раздражение.
Его аристократическую натуру возмущала совершенная развязность Базарова. Этот лекарский сын не только не робел,
он даже отвечал отрывисто и неохотно, и в звуке
его голоса было что-то грубое, почти дерзкое.
— Все-таки позвольте прибегнуть к вам при случае, — прибавил
он вслух. — А теперь нам, я полагаю, брат, пора пойти потолковать
с приказчиком.
Он с детства отличался замечательною красотой; к тому же
он был самоуверен, немного насмешлив и как-то забавно желчен —
он не мог не нравиться.
Женщины от
него с ума сходили, мужчины называли
его фатом и втайне завидовали
ему.
Он жил, как уже сказано, на одной квартире
с братом, которого любил искренно, хотя нисколько на
него не походил.
Все ее поведение представляло ряд несообразностей; единственные письма, которые могли бы возбудить справедливые подозрения ее мужа, она написала к человеку почти ей чужому, а любовь ее отзывалась печалью: она уже не смеялась и не шутила
с тем, кого избирала, и слушала
его и глядела на
него с недоумением.
Он однажды подарил ей кольцо
с вырезанным на камне сфинксом.
— Я? — спросила она и медленно подняла на
него свой загадочный взгляд. — Знаете ли, что это очень лестно? — прибавила она
с незначительною усмешкой, а глаза глядели все так же странно.
Тяжело было Павлу Петровичу даже тогда, когда княгиня Р.
его любила; но когда она охладела к
нему, а это случилось довольно скоро,
он чуть
с ума не сошел.
Он вышел в отставку, несмотря на просьбы приятелей, на увещания начальников, и отправился вслед за княгиней; года четыре провел
он в чужих краях, то гоняясь за нею, то
с намерением теряя ее из виду;
он стыдился самого себя,
он негодовал на свое малодушие… но ничто не помогало.
В Бадене [Баден — знаменитый курорт.]
он как-то опять сошелся
с нею по-прежнему; казалось, никогда еще она так страстно
его не любила… но через месяц все уже было кончено: огонь вспыхнул в последний раз и угас навсегда.
Предчувствуя неизбежную разлуку,
он хотел, по крайней мере, остаться ее другом, как будто дружба
с такою женщиной была возможна…
Как отравленный, бродил
он с места на место;
он еще выезжал,
он сохранил все привычки светского человека;
он мог похвастаться двумя-тремя новыми победами; но
он уже не ждал ничего особенного ни от себя, ни от других и ничего не предпринимал.
Вернувшись из-за границы,
он отправился к
нему с намерением погостить у
него месяца два, полюбоваться
его счастием, но выжил у
него одну только неделю.
— Я не зову теперь тебя в Марьино, — сказал
ему однажды Николай Петрович (
он назвал свою деревню этим именем в честь жены), — ты и при покойнице там соскучился, а теперь ты, я думаю, там
с тоски пропадешь.
Зато, поселившись однажды в деревне,
он уже не покидал ее, даже и в те три зимы, которые Николай Петрович провел в Петербурге
с сыном.
Он стал читать, все больше по-английски;
он вообще всю жизнь свою устроил на английский вкус, редко видался
с соседями и выезжал только на выборы, где
он большею частию помалчивал, лишь изредка дразня и пугая помещиков старого покроя либеральными выходками и не сближаясь
с представителями нового поколения.
И те и другие считали
его гордецом; и те и другие
его уважали за
его отличные, аристократические манеры, за слухи о
его победах; за то, что
он прекрасно одевался и всегда останавливался в лучшем номере лучшей гостиницы; за то, что
он вообще хорошо обедал, а однажды даже пообедал
с Веллингтоном [Веллингтон Артур Уэлсли (1769–1852) — английский полководец и государственный деятель; в 1815 году при содействии прусской армии одержал победу над Наполеоном при Ватерлоо.] у Людовика-Филиппа; [Людовик-Филипп, Луи-Филипп — французский король (1830–1848); февральская революция 1848 года заставила Людовика-Филиппа отречься от престола и бежать в Англию, где
он и умер.] за то, что
он всюду возил
с собою настоящий серебряный несессер и походную ванну; за то, что от
него пахло какими-то необыкновенными, удивительно «благородными» духами; за то, что
он мастерски играл в вист и всегда проигрывал; наконец,
его уважали также за
его безукоризненную честность.
Дамы находили
его очаровательным меланхоликом, но
он не знался
с дамами…
«Брат не довольно практичен, — рассуждал
он сам
с собою, —
его обманывают».
«Я человек мягкий, слабый, век свой провел в глуши, — говаривал
он, — а ты недаром так много жил
с людьми, ты
их хорошо знаешь: у тебя орлиный взгляд».