Неточные совпадения
Жена его, старая и сварливая,
целый день не сходила с печи и беспрестанно ворчала и бранилась; сыновья не обращали на нее внимания, но невесток она содержала в страхе Божием.
Долго пировал граф, долго расхаживал, приветливо улыбаясь, в толпе подобострастных гостей; но именья его, к несчастию, не хватило на
целую жизнь.
Так нет, подавай им что ни на есть самого дорогого в
целой Европии!
К довершению несчастия, такая подошла распутица, что за лекарством по
целым дням, бывало, кучер ездит.
«Слышите ли, я люблю вас…» — «Александра Андреевна, чем же я заслужил!» — «Нет, нет, вы меня не понимаете… ты меня не понимаешь…» И вдруг она протянула руки, схватила меня за голову и
поцеловала…
— Эх! — сказал он, — давайте-ка о чем-нибудь другом говорить или не хотите ли в преферансик по маленькой? Нашему брату, знаете ли, не след таким возвышенным чувствованиям предаваться. Наш брат думай об одном: как бы дети не пищали да жена не бранилась. Ведь я с тех пор в законный, как говорится, брак вступить успел… Как же… Купеческую дочь взял: семь тысяч приданого. Зовут ее Акулиной; Трифону-то под стать. Баба, должен я вам сказать, злая, да благо спит
целый день… А что ж преферанс?
Кого поборет — наградит; а коли кто его поборет — задарит вовсе и в губы
поцелует…
(Я сам не раз встречал эту Акулину. Покрытая лохмотьями, страшно худая, с черным, как уголь, лицом, помутившимся взором и вечно оскаленными зубами, топчется она по
целым часам на одном месте, где-нибудь на дороге, крепко прижав костлявые руки к груди и медленно переваливаясь с ноги на ногу, словно дикий зверь в клетке. Она ничего не понимает, что бы ей ни говорили, и только изредка судорожно хохочет.)
— Ну, уж это само собою разумеется. Это всегда так бывает; это уж я не раз заметил.
Целый год распутствует, грубит, а теперь в ногах валяется.
— Немного? Он у одних хлыновских восемьдесят десятин нанимает, да у наших сто двадцать; вот те и
целых полтораста десятин. Да он не одной землей промышляет: и лошадьми промышляет, и скотом, и дегтем, и маслом, и пенькой, и чем-чем… Умен, больно умен, и богат же, бестия! Да вот чем плох — дерется. Зверь — не человек; сказано: собака, пес, как есть пес.
— А поделом, батюшка, поделом. У нас по пустякам не наказывают; такого заведенья у нас нету — ни, ни. У нас барин не такой; у нас барин… такого барина в
целой губернии не сыщешь.
Правда, иногда (особенно в дождливое время) не слишком весело скитаться по проселочным дорогам, брать «целиком», останавливать всякого встречного мужика вопросом: «Эй, любезный! как бы нам проехать в Мордовку?», а в Мордовке выпытывать у тупоумной бабы (работники-то все в поле): далеко ли до постоялых двориков на большой дороге, и как до них добраться, и, проехав верст десять, вместо постоялых двориков, очутиться в помещичьем, сильно разоренном сельце Худобубнове, к крайнему изумлению
целого стада свиней, погруженных по уши в темно-бурую грязь на самой середине улицы и нисколько не ожидавших, что их обеспокоят.
Не весело также переправляться через животрепещущие мостики, спускаться в овраги, перебираться вброд через болотистые ручьи; не весело ехать,
целые сутки ехать по зеленоватому морю больших дорог или, чего Боже сохрани, загрязнуть на несколько часов перед пестрым верстовым столбом с цифрами: 22 на одной стороне и 23 на другой; не весело по неделям питаться яйцами, молоком и хваленым ржаным хлебом…
Баклагой, как мне потом сказали, прозывался молодой, красивый и чрезвычайно избалованный ямщик; князь его любил, дарил ему лошадей, гонялся с ним, проводил с ним
целые ночи… Этого самого князя, бывшего шалуна и мота, вы бы теперь не узнали… Как он раздушен, затянут, горд! Как занят службой, а главное — как рассудителен!
Чем же она занимается
целый день? — спросите вы…
Если нет у ней гостя, сидит себе моя Татьяна Борисовна под окном и чулок вяжет — зимой; летом в сад ходит, цветы сажает и поливает, с котятами играет по
целым часам, голубей кормит…
Он их всегда держит пять или шесть у себя в комнате; ранней весной по
целым дням сидит возле клеток, выжидая первого «рокотанья», и, дождавшись, закроет лицо руками и застонет: «Ох, жалко, жалко!» — и в три ручья зарыдает.
Он говорил тихим и сладким голосом, держал себя опрятно и чинно, ласкался и прислуживался к гостям, с сиротливой чувствительностию
целовал ручку у тетушки.
Татьяна Борисовна
целовала племянника в лоб и распутывала узелок: свиток раскрывался и представлял любопытному взору зрителя круглый, бойко оттушеванный храм с колоннами и алтарем посередине; на алтаре пылало сердце и лежал венок, а вверху, на извилистой бандероле, четкими буквами стояло: «Тетушке и благодетельнице Татьяне Борисовне Богдановой от почтительного и любящего племянника, в знак глубочайшей привязанности».
Татьяна Борисовна снова его
целовала и дарила ему целковый.
«Джакобы Саназары» писаны для них: тысячи раз изображенная борьба непризнанного таланта с людьми, с
целым миром потрясает их до дна души…
В течение первых трех лет разлуки Андрюша писал довольно часто, прилагал иногда к письмам рисунки. Г-н Беневоленский изредка прибавлял также несколько слов от себя, большей частью одобрительных; потом письма реже стали, реже, наконец совсем прекратились.
Целый год безмолвствовал племянник; Татьяна Борисовна начинала уже беспокоиться, как вдруг получила записочку следующего содержания...
Бывало, по
целым дням кисти в руки не берет; найдет на него так называемое вдохновенье — ломается, словно с похмелья, тяжело, неловко, шумно; грубой краской разгорятся щеки, глаза посоловеют; пустится толковать о своем таланте, о своих успехах, о том, как он развивается, идет вперед…
Сядет, бывало, за фортепьяны (у Татьяны Борисовны и фортепьяны водились) и начнет одним пальцем отыскивать «Тройку удалую»; аккорды берет, стучит по клавишам; по
целым часам мучительно завывает романсы Варламова: «У-единенная сосна» или: «Нет, доктор, нет, не приходи», а у самого глаза заплыли жиром и щеки лоснятся, как барабан…
Скончался ваш друг в совершенной памяти и, можно сказать, с таковою же бесчувственностию, не изъявляя никаких знаков сожаления, даже когда мы
целым семейством с ним прощались.
— Ну,
поцелуй же меня по крайней мере, душа ты моя, — залепетал Обалдуй, широко раскрыв объятия.
Я узнал только, что он некогда был кучером у старой бездетной барыни, бежал со вверенной ему тройкой лошадей, пропадал
целый год и, должно быть, убедившись на деле в невыгодах и бедствиях бродячей жизни, вернулся сам, но уже хромой, бросился в ноги своей госпоже и, в течение нескольких лет примерным поведеньем загладив свое преступленье, понемногу вошел к ней в милость, заслужил, наконец, ее полную доверенность, попал в приказчики, а по смерти барыни, неизвестно каким образом, оказался отпущенным на волю, приписался в мещане, начал снимать у соседей бакши, разбогател и живет теперь припеваючи.
Моргач иногда по
целым неделям обдумывает какое-нибудь, по-видимому простое, предприятие, а то вдруг решится на отчаянно смелое дело, — кажется, тут ему и голову сломить… смотришь — все удалось, все как по маслу пошло.
Лет пять тому назад, осенью, на дороге из Москвы в Тулу, пришлось мне просидеть почти
целый день в почтовом доме за недостатком лошадей.
У повертка Матрена меня ждала, хотела было заговорить со мной, да только руку
поцеловала и отошла в сторону.
Позвольте
поцеловать у вас ручку».
И таки
поцеловал у шельмы руку!
Тот в ней просто души не чаял; как у барыни, руки у ней
целовал, право.
И верите ли, ведь только для того ее дарил, чтобы посмотреть, как она, душа моя, обрадуется, вся покраснеет от радости, как станет мой подарок примерять, как ко мне в обновке подойдет и
поцелует.
(Он снисходительно потрепал ее по плечу; она тихонько достала с своего плеча его руку и робко ее
поцеловала.)
Он возвращается на свое место, так же неподвижно сидит до конца экзамена, а уходя восклицает: «Ну баня! экая задача!» И ходит он
целый тот день по Москве, изредка хватаясь за голову и горько проклиная свою бесталанную участь.
Вдруг мне показалось, что я влюбился в Линхен, да
целых шесть месяцев этак все казалось.
Целых два года я провел еще после того за границей: был в Италии, постоял в Риме перед Преображением, и перед Венерой во Флоренции постоял; внезапно повергался в преувеличенный восторг, словно злость на меня находила; по вечерам пописывал стишки, начинал дневник; словом, и тут вел себя, как все.
Я глядел тогда на зарю, на деревья, на зеленые мелкие листья, уже потемневшие, но еще резко отделявшиеся от розового неба; в гостиной, за фортепьянами, сидела Софья и беспрестанно наигрывала какую-нибудь любимую, страстно задумчивую фразу из Бетховена; злая старуха мирно похрапывала, сидя на диване; в столовой, залитой потоком алого света, Вера хлопотала за чаем; самовар затейливо шипел, словно чему-то радовался; с веселым треском ломались крендельки, ложечки звонко стучали по чашкам; канарейка, немилосердно трещавшая
целый день, внезапно утихала и только изредка чирикала, как будто о чем-то спрашивала; из прозрачного, легкого облачка мимоходом падали редкие капли…
Я узнал ядовитые восторги холодного отчаяния; я испытал, как сладко, в течение
целого утра, не торопясь и лежа на своей постели, проклинать день и час своего рождения, — я не мог смириться разом.
Происходил он от старинного дома, некогда богатого; деды его жили пышно, по-степному: то есть принимали званых и незваных, кормили их на убой, отпускали по четверти овса чужим кучерам на тройку, держали музыкантов, песельников, гаеров и собак, в торжественные дни поили народ вином и брагой, по зимам ездили в Москву на своих, в тяжелых колымагах, а иногда по
целым месяцам сидели без гроша и питались домашней живностью.
Сжег
целый лес на кирпичи, заложил фундамент огромный, хоть бы под губернский собор, вывел стены, начал сводить купол: купол упал.
В течение
целых шестидесяти лет, с самого рождения до самой кончины, бедняк боролся со всеми нуждами, недугами и бедствиями, свойственными маленьким людям; бился как рыба об лед, недоедал, недосыпал, кланялся, хлопотал, унывал и томился, дрожал над каждой копейкой, действительно «невинно» пострадал по службе и умер наконец не то на чердаке, не то в погребе, не успев заработать ни себе, ни детям куска насущного хлеба.
Целых полчаса бился Чертопханов с Машей. Он то подходил к ней близко, то отскакивал, то замахивался на нее, то кланялся ей в пояс, плакал, бранился…
С голоду умру, а Малек-Аделя не отдам!» Волновался он очень и даже задумывался; но тут судьба — в первый и в последний раз — сжалилась над ним, улыбнулась ему: какая-то дальняя тетка, самое имя которой было неизвестно Чертопханову, оставила ему по духовному завещанию сумму, огромную в его глазах,
целых две тысячи рублей!
Он выскочил на двор, обежал его во всех направлениях — нет коня нигде! Плетень, окружавший усадьбу Пантелея Еремеича, давно пришел в ветхость и во многих местах накренился и приникал к земле… Рядом с конюшней он совсем повалился, на
целый аршин в ширину. Перфишка указал на это место Чертопханову.
Минул год…
целый год: никакой вести о Пантелее Еремеиче не доходило.
Ты ли?» — а не то молча его рассматривал, да так пристально, по
целым часам, то радуясь и бормоча: «Да! он! конечно, он!» — то недоумевая и даже смущаясь.
Он решился убить Малек-Аделя;
целый день он только об этом думал… Теперь он решился!
Ему эта «штука» казалась очень «простою»: уничтожив самозванца, он разом поквитается со «всем» и самого себя казнит за свою глупость, и перед настоящим своим другом оправдается, и
целому свету докажет (Чертопханов очень заботился о «
целом свете»), что с ним шутить нельзя…