Неточные совпадения
Мы
с ним толковали о посеве, об урожае, о крестьянском быте… Он со мной все как будто соглашался; только потом мне становилось совестно, и я чувствовал, что
говорю не то… Так оно как-то странно выходило. Хорь выражался иногда мудрено, должно быть из осторожности… Вот вам образчик нашего разговора...
Жена моя и
говорит мне: «Коко, — то есть, вы понимаете, она меня так называет, — возьмем эту девочку в Петербург; она мне нравится, Коко…» Я
говорю: «Возьмем,
с удовольствием».
Кампельмейстера из немцев держал, да зазнался больно немец;
с господами за одним столом кушать захотел, так и велели их сиятельство прогнать его
с Богом: у меня и так,
говорит, музыканты свое дело понимают.
«Вот,
говорят, вчера была совершенно здорова и кушала
с аппетитом; поутру сегодня жаловалась на голову, а к вечеру вдруг вот в каком положении…» Я опять-таки
говорю: «Не извольте беспокоиться», — докторская, знаете, обязанность, — и приступил.
Сестры к ней нагнулись, спрашивают: «Что
с тобою?» — «Ничего», —
говорит, да и отворотилась…
«Что
с вами?» — «Доктор, ведь я умру?» — «Помилуй Бог!» — «Нет, доктор, нет, пожалуйста, не
говорите мне, что я буду жива… не
говорите… если б вы знали… послушайте, ради Бога не скрывайте от меня моего положения! — а сама так скоро дышит.
«Бредит-с,
говорю, жар…» А она-то: «Полно, полно, ты мне сейчас совсем другое
говорил, и кольцо от меня принял…
— Не стану я вас, однако, долее томить, да и мне самому, признаться, тяжело все это припоминать. Моя больная на другой же день скончалась. Царство ей небесное (прибавил лекарь скороговоркой и со вздохом)! Перед смертью попросила она своих выйти и меня наедине
с ней оставить. «Простите меня,
говорит, я, может быть, виновата перед вами… болезнь… но, поверьте, я никого не любила более вас… не забывайте же меня… берегите мое кольцо…»
— Эх! — сказал он, — давайте-ка о чем-нибудь другом
говорить или не хотите ли в преферансик по маленькой? Нашему брату, знаете ли, не след таким возвышенным чувствованиям предаваться. Наш брат думай об одном: как бы дети не пищали да жена не бранилась. Ведь я
с тех пор в законный, как говорится, брак вступить успел… Как же… Купеческую дочь взял: семь тысяч приданого. Зовут ее Акулиной; Трифону-то под стать. Баба, должен я вам сказать, злая, да благо спит целый день… А что ж преферанс?
Он
говорил о хозяйстве, об урожае, покосе, о войне, уездных сплетнях и близких выборах,
говорил без принужденья, даже
с участьем, но вдруг вздыхал и опускался в кресла, как человек, утомленный тяжкой работой, проводил рукой по лицу.
Она
говорила очень мало, как вообще все уездные девицы, но в ней по крайней мере я не замечал желанья сказать что-нибудь хорошее, вместе
с мучительным чувством пустоты и бессилия; она не вздыхала, словно от избытка неизъяснимых ощущений, не закатывала глаза под лоб, не улыбалась мечтательно и неопределенно.
Но Овсяников такое замечательное и оригинальное лицо, что мы,
с позволения читателя,
поговорим о нем в другом отрывке.
«Жена! —
говорил он медленно, не вставая
с места и слегка повернув к ней голову.
«Ну, вот видишь, — продолжал спокойным голосом Овсяников, поднимаясь
с земли, — я тебе
говорил».
— Миловидка, Миловидка… Вот граф его и начал упрашивать: «Продай мне, дескать, твою собаку: возьми, что хочешь». — «Нет, граф,
говорит, я не купец: тряпицы ненужной не продам, а из чести хоть жену готов уступить, только не Миловидку… Скорее себя самого в полон отдам». А Алексей Григорьевич его похвалил: «Люблю», —
говорит. Дедушка-то ваш ее назад в карете повез; а как умерла Миловидка,
с музыкой в саду ее похоронил — псицу похоронил и камень
с надписью над псицей поставил.
Вот и начал Александр Владимирыч, и
говорит: что мы, дескать, кажется, забыли, для чего мы собрались; что хотя размежевание, бесспорно, выгодно для владельцев, но в сущности оно введено для чего? — для того, чтоб крестьянину было легче, чтоб ему работать сподручнее было, повинности справлять; а то теперь он сам своей земли не знает и нередко за пять верст пахать едет, — и взыскать
с него нельзя.
Говорит: «Я это болото своими людьми высушу и суконную фабрику на нем заведу,
с усовершенствованиями.
Позвал его к себе Василий Николаич и
говорит, а сам краснеет, и так, знаете, дышит скоро: «Будь справедлив у меня, не притесняй никого, слышишь?» Да
с тех пор его к своей особе и не требовал!
А Беспандин узнал и грозиться начал: «Я,
говорит, этому Митьке задние лопатки из вертлюгов повыдергаю, а не то и совсем голову
с плеч снесу…» Посмотрим, как-то он ее снесет: до сих пор цела.
—
С горя! Ну, помог бы ему, коли сердце в тебе такое ретивое, а не сидел бы
с пьяным человеком в кабаках сам. Что он красно
говорит — вишь невидаль какая!
Надо было видеть,
с какой усмешкой Владимир
говорил ему: «Вы-с…»
Вот-с в один день
говорит он мне: «Любезный друг мой, возьми меня на охоту: я любопытствую узнать — в чем состоит эта забава».
Пришлось нам
с братом Авдюшкой, да
с Федором Михеевским, да
с Ивашкой Косым, да
с другим Ивашкой, что
с Красных Холмов, да еще
с Ивашкой Сухоруковым, да еще были там другие ребятишки; всех было нас ребяток человек десять — как есть вся смена; но а пришлось нам в рольне заночевать, то есть не то чтобы этак пришлось, а Назаров, надсмотрщик, запретил;
говорит: «Что, мол, вам, ребяткам, домой таскаться; завтра работы много, так вы, ребятки, домой не ходите».
—
С тех пор… Какова теперь! Но а
говорят, прежде красавица была. Водяной ее испортил. Знать, не ожидал, что ее скоро вытащут. Вот он ее, там у себя на дне, и испортил.
(Я сам не раз встречал эту Акулину. Покрытая лохмотьями, страшно худая,
с черным, как уголь, лицом, помутившимся взором и вечно оскаленными зубами, топчется она по целым часам на одном месте, где-нибудь на дороге, крепко прижав костлявые руки к груди и медленно переваливаясь
с ноги на ногу, словно дикий зверь в клетке. Она ничего не понимает, что бы ей ни
говорили, и только изредка судорожно хохочет.)
Я
с удивлением поглядел на Касьяна. Слова его лились свободно; он не искал их, он
говорил с тихим одушевлением и кроткою важностию, изредка закрывая глаза.
Он вздохнул и потупился. Я, признаюсь,
с совершенным изумлением посмотрел на странного старика. Его речь звучала не мужичьей речью: так не
говорят простолюдины, и краснобаи так не
говорят. Этот язык, обдуманно-торжественный и странный… Я не слыхал ничего подобного.
— Лучше… лучше. Там места привольные, речные, гнездо наше; а здесь теснота, сухмень… Здесь мы осиротели. Там у нас, на Красивой-то на Мечи, взойдешь ты на холм, взойдешь — и, Господи Боже мой, что это? а?.. И река-то, и луга, и лес; а там церковь, а там опять пошли луга. Далече видно, далече. Вот как далеко видно… Смотришь, смотришь, ах ты, право! Ну, здесь точно земля лучше: суглинок, хороший суглинок,
говорят крестьяне; да
с меня хлебушка-то всюду вдоволь народится.
Видя, что все мои усилия заставить его опять разговориться оставались тщетными, я отправился на ссечки. Притом же и жара немного спала; но неудача, или, как
говорят у нас, незадача моя, продолжалась, и я
с одним коростелем и
с новой осью вернулся в выселки. Уже подъезжая ко двору, Касьян вдруг обернулся ко мне.
«
С ними надобно обращаться, как
с детьми, —
говорит он в таком случае, — невежество, mon cher; il faut prendre cela en considération» [Дорогой мой; надо принять это во внимание (фр.).].
Аркадий Павлыч
говорит голосом мягким и приятным,
с расстановкой и как бы
с удовольствием пропуская каждое слово сквозь свои прекрасные, раздушенные усы; также употребляет много французских выражений, как-то: «Mais c’est impayable!» [Забавно! (фр.)], «Mais comment donc!» [Как же! (фр.)] и пр.
— Помилуй, государь! Дай вздохнуть… Замучены совсем. (Старик
говорил с трудом.)
— Батюшка, Аркадий Павлыч, —
с отчаяньем заговорил старик, — помилуй, заступись, — какой я грубиян? Как перед Господом Богом
говорю, невмоготу приходится. Невзлюбил меня Софрон Яковлич, за что невзлюбил — Господь ему судья! Разоряет вконец, батюшка… Последнего вот сыночка… и того… (На желтых и сморщенных глазах старика сверкнула слезинка.) Помилуй, государь, заступись…
—
С кем ты это
говоришь, болван ты этакой? спать не даешь, болван! — раздался голос из соседней комнаты.
— Тэк-с, тэк-с, Николай Еремеич, —
говорил один голос, — тэк-с. Эвтого нельзя в расчет не принять-с; нельзя-с, точно… Гм! (Говорящий кашлянул.)
— Полно же,
говорят…
Говорят, пошутил. Ну, возьми свои три
с половиной, что
с тобой будешь делать.
— Что ты, что ты, дурак,
с ума сошел, что ли? — поспешно перебил его толстяк. — Ступай, ступай ко мне в избу, — продолжал он, почти выталкивая изумленного мужика, — там спроси жену… она тебе чаю даст, я сейчас приду, ступай. Да небось
говорят, ступай.
—
Говорил, что, дескать, к Тютюреву вечером заедет и вас будет ждать. Нужно, дескать, мне
с Васильем Николаичем об одном деле переговорить, а о каком деле — не сказывал: уж Василий Николаич,
говорит, знает.
— Вы о ком
говорите, Павел Андреич? —
с притворным изумлением спросил толстяк.
— Эка! не знает небось? я об Татьяне
говорю. Побойтесь Бога, — за что мстите? Стыдитесь: вы человек женатый, дети у вас
с меня уже ростом, а я не что другое… я жениться хочу, я по чести поступаю.
— Очень нужно мне… Слушай, Николай Еремеев, — заговорил Павел
с отчаянием, — в последний раз тебя прошу… вынудил ты меня — невтерпеж мне становится. Оставь нас в покое, понимаешь? а то, ей-богу, несдобровать кому-нибудь из нас, я тебе
говорю.
—
Говорят, нельзя. Я тоже человек подневольный:
с меня взыщут. Вас баловать тоже не приходится.
Разговаривая
с ними, он обыкновенно глядит на них сбоку, сильно опираясь щекою в твердый и белый воротник, или вдруг возьмет да озарит их ясным и неподвижным взором, помолчит и двинет всею кожей под волосами на голове; даже слова иначе произносит и не
говорит, например: «Благодарю, Павел Васильич», или: «Пожалуйте сюда, Михайло Иваныч», а: «Боллдарю, Палл Асилич», или: «Па-ажалте сюда, Михал Ваныч».
На разъездах, переправах и в других тому подобных местах люди Вячеслава Илларионыча не шумят и не кричат; напротив, раздвигая народ или вызывая карету,
говорят приятным горловым баритоном: «Позвольте, позвольте, дайте генералу Хвалынскому пройти», или: «Генерала Хвалынского экипаж…» Экипаж, правда, у Хвалынского формы довольно старинной; на лакеях ливрея довольно потертая (о том, что она серая
с красными выпушками, кажется, едва ли нужно упомянуть); лошади тоже довольно пожили и послужили на своем веку, но на щегольство Вячеслав Илларионыч притязаний не имеет и не считает даже званию своему приличным пускать пыль в глаза.
Перед лицами высшими Хвалынский большей частью безмолвствует, а к лицам низшим, которых, по-видимому, презирает, но
с которыми только и знается, держит речи отрывистые и резкие, беспрестанно употребляя выраженья, подобные следующим: «Это, однако, вы пус-тя-ки
говорите», или: «Я, наконец, вынужденным нахожусь, милосвый сдарь мой, вам поставить на вид», или: «Наконец вы должны, однако же, знать,
с кем имеете дело», и пр.
«Старый служака, человек бескорыстный,
с правилами, vieux grognard» [Старый ворчун (фр.).], —
говорят про него соседи.
Господин Хлопаков обладает уменьем подделываться к богатым петербургским шалунам, курит, пьет и в карты играет
с ними,
говорит им «ты».
Лет восемь тому назад он на каждом шагу
говорил: «Мое вам почитание, покорнейше благодарствую», и тогдашние его покровители всякий раз помирали со смеху и заставляли его повторять «мое почитание»; потом он стал употреблять довольно сложное выражение: «Нет, уж это вы того, кескесэ, — это вышло выходит», и
с тем же блистательным успехом; года два спустя придумал новую прибаутку: «Не ву горяче па, человек Божий, обшит бараньей кожей» и т. д.
— Куда глядишь? вот я те! у! —
говорил барышник
с ласковой угрозой, сам невольно любуясь своим конем.
Показали других. Я наконец выбрал одну, подешевле. Начали мы торговаться. Г-н Чернобай не горячился,
говорил так рассудительно,
с такою важностью призывал Господа Бога во свидетели, что я не мог не «почтить старичка»: дал задаток.