Неточные совпадения
Ему советовали уехать; но он не хотел вернуться домой нищим из России, из великой России, этого золотого
дна артистов; он решил остаться и испытать
свое счастье.
Он много написал на
своем веку — и ему не удалось увидеть ни одного
своего произведения изданным; не умел он приняться за
дело, как следовало, поклониться кстати, похлопотать вовремя.
Произнеся эти слова, Иван Петрович, бесспорно, достиг
своей цели: он до того изумил Петра Андреича, что тот глаза вытаращил и онемел на мгновенье; но тотчас же опомнился и как был в тулупчике на беличьем меху и в башмаках на босу ногу, так и бросился с кулаками на Ивана Петровича, который, как нарочно, в тот
день причесался а la Titus и надел новый английский синий фрак, сапоги с кисточками и щегольские лосиные панталоны в обтяжку.
На другой
день Иван Петрович написал язвительно холодное и учтивое письмо Петру Андреичу, а сам отправился в деревню, где жил его троюродный брат Дмитрий Пестов, с
своею сестрой, уже знакомою читателям, Марфой Тимофеевной.
Неизвестная будущность его ожидала; бедность, быть может, грозила ему, но он расстался с ненавистною деревенской жизнью, а главное — не выдал
своих наставников, действительно «пустил в ход» и оправдал на
деле Руссо, Дидерота и la Declaration des droits de l’homme.
Петр Андреич сдержал
свое слово. Он известил сына, что для смертного часа его матери, для младенца Федора он возвращает ему
свое благословение и Маланью Сергеевну оставляет у себя в доме. Ей отвели две комнаты в антресолях, он представил ее
своим почтеннейшим гостям, кривому бригадиру Скурехину и жене его; подарил ей двух девок и казачка для посылок. Марфа Тимофеевна с ней простилась: она возненавидела Глафиру и в течение одного
дня раза три поссорилась с нею.
Что же до хозяйства, до управления имениями (Глафира Петровна входила и в эти
дела), то, несмотря на неоднократно выраженное Иваном Петровичем намерение: вдохнуть новую жизнь в этот хаос, — все осталось по-старому, только оброк кой-где прибавился, да барщина стала потяжелее, да мужикам запретили обращаться прямо к Ивану Петровичу: патриот очень уж презирал
своих сограждан.
Бывало, сидит он в уголку с
своими «Эмблемами» — сидит… сидит; в низкой комнате пахнет гераниумом, тускло горит одна сальная свечка, сверчок трещит однообразно, словно скучает, маленькие стенные часы торопливо чикают на стене, мышь украдкой скребется и грызет за обоями, а три старые
девы, словно Парки, молча и быстро шевелят спицами, тени от рук их то бегают, то странно дрожат в полутьме, и странные, также полутемные мысли роятся в голове ребенка.
Исполнение
своего намерения Иван Петрович начал с того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз в
день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя, в твердости воли и каждый вечер вносил в особую книгу отчет прошедшего
дня и
свои впечатления, а Иван Петрович, с
своей стороны, писал ему наставления по-французски, в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
Он молился, роптал на судьбу, бранил себя, бранил политику,
свою систему, бранил все, чем хвастался и кичился, все, что ставил некогда сыну в образец; твердил, что ни во что не верит, и молился снова; не выносил ни одного мгновенья одиночества и требовал от
своих домашних, чтобы они постоянно,
днем и ночью, сидели возле его кресел и занимали его рассказами, которые он то и
дело прерывал восклицаниями: «Вы все врете — экая чепуха!»
Долгие годы он безотчетно смирялся перед отцом
своим; когда же, наконец, он разгадал его,
дело уже было сделано, привычки вкоренились.
Целых пять
дней боролся он с
своею робостью; на шестой
день молодой спартанец надел новенький мундир и отдался в распоряжение Михалевичу, который, будучи
своим человеком, ограничился тем, что причесал себе волосы, — и оба отправились к Коробьиным.
Тут бы ему отдохнуть и упрочить, не спеша,
свое благосостояние; он на это и рассчитывал, да немножко неосторожно повел
дело: он придумал было новое средство пустить в оборот казенные деньги, — средство оказалось отличное, но он не вовремя поскупился: на него донесли; вышла более чем неприятная, вышла скверная история.
В тот же
день она удалилась в
свою деревеньку, а через неделю прибыл генерал Коробьин и, с приятною меланхолией во взглядах и движениях, принял управление всем имением на
свои руки.
Этот m-r Jules был очень противен Варваре Павловне, но она его принимала, потому что он пописывал в разных газетах и беспрестанно упоминал о ней, называя ее то m-me de L…tzki, то m-me de ***, cette grande dame russe si distinguée, qui demeure rue de P…, [Г-жа ***, это знатная русская дама, столь изысканная, которая живет по улице П… (фр.)] рассказывал всему свету, то есть нескольким сотням подписчиков, которым не было никакого
дела до m-me L…tzki, как эта дама, настоящая по уму француженка (une vraie française par l’ésprit) — выше этого у французов похвал нет, — мила и любезна, какая она необыкновенная музыкантша и как она удивительно вальсирует (Варвара Павловна действительно так вальсировала, что увлекала все сердца за краями
своей легкой, улетающей одежды)… словом, пускал о ней молву по миру — а ведь это, что ни говорите, приятно.
Он послал предписание
своему бурмистру насчет жениной пенсии, приказывая ему в то же время немедленно принять от генерала Коробьина все
дела по имению, не дожидаясь сдачи счетов, и распорядиться о выезде его превосходительства из Лавриков; живо представил он себе смущение, тщетную величавость изгоняемого генерала и, при всем
своем горе, почувствовал некоторое злобное удовольствие.
На другой
день Лаврецкий встал довольно рано, потолковал со старостой, побывал на гумне, велел снять цепь с дворовой собаки, которая только полаяла немного, но даже не отошла от
своей конуры, — и, вернувшись домой, погрузился в какое-то мирное оцепенение, из которого не выходил целый
день.
Два
дня спустя Марья Дмитриевна, по обещанию, прибыла со всей
своей молодежью в Васильевское.
Рыба клевала беспрестанно; выхваченные караси то и
дело сверкали в воздухе
своими то золотыми, то серебряными боками; радостные восклицания девочек не умолкали; сама Марья Дмитриевна изнеженно взвизгнула раза два.
До того
дня Паншин обращался с Лаврецким не то чтоб свысока, а снисходительно; но Лиза, рассказывая Паншину
свою вчерашнюю поездку, отозвалась о Лаврецком как о прекрасном и умном человеке; этого было довольно: следовало завоевать «прекрасного» человека.
После томительно жаркого
дня наступил такой прекрасный вечер, что Марья Дмитриевна, несмотря на
свое отвращение к сквозному ветру, велела отворить все окна и двери в сад и объявила, что в карты играть не станет, что в такую погоду в карты играть грех, а должно наслаждаться природой.
Заваленный
делами, постоянно озабоченный приращением
своего состояния, желчный, резкий, нетерпеливый, он не скупясь давал деньги на учителей, гувернеров, на одежду и прочие нужды детей; но терпеть не мог, как он выражался, нянчиться с писклятами, — да и некогда ему было нянчиться с ними: он работал, возился с
делами, спал мало, изредка играл в карты, опять работал; он сам себя сравнивал с лошадью, запряженной в молотильную машину.
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая
свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я стала самой себе в тягость, я не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться к вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я была так больна, — прибавила она и провела рукой по лбу и по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все; не останавливаясь,
день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я узнала ваш адрес в Москве.
Один Гедеоновский оживлял беседу
своими рассказами, хотя то и
дело трусливо посматривал на Марфу Тимофеевну и перхал, — перхота нападала на него всякий раз, когда он в ее присутствии собирался лгать, — но она ему не мешала, не перебивала его.
Вспомнил он чувство, охватившее его душу на другой
день после приезда в деревню; вспомнил
свои тогдашние намерения и сильно негодовал на себя.
На следующее утро Федор Иваныч с женою отправился в Лаврики. Она ехала вперед в карете, с Адой и с Жюстиной; он сзади — в тарантасе. Хорошенькая девочка все время дороги не отходила от окна кареты; она удивлялась всему: мужикам, бабам, избам, колодцам, дугам, колокольчикам и множеству грачей; Жюстина
разделяла ее удивление; Варвара Павловна смеялась их замечаниям и восклицаниям. Она была в духе; перед отъездом из города О… она имела объяснение с
своим мужем.
Три
дня прогостил Паншин у Варвары Павловны; прощаясь с нею и крепко пожимая ее прекрасные руки, он обещался очень скоро вернуться — и сдержал
свое обещание.
«Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, — думал он, и не было горечи в его думах, — жизнь у вас впереди, и вам легче будет жить: вам не придется, как нам, отыскивать
свою дорогу, бороться, падать и вставать среди марка; мы хлопотали о том, как бы уцелеть — и сколько из нас не уцелело! — а вам надобно
дело делать, работать, и благословение нашего брата, старика, будет с вами.