Неточные совпадения
— И как он покойному мужу
был предан! — проговорила Марья Дмитриевна, — до сих пор вспомнить о нем равнодушно не
может.
Как человек, не чуждый художеству, он чувствовал в себе и жар, и некоторое увлечение, и восторженность, и вследствие этого позволял себе разные отступления от правил: кутил, знакомился с лицами, не принадлежавшими к свету, и вообще держался вольно и просто; но в душе он
был холоден и хитер, и во время самого буйного кутежа его умный карий глазок все караулил и высматривал; этот смелый, этот свободный юноша никогда не
мог забыться и увлечься вполне.
— Я не
мог найти здесь увертюру Оберона, — начал он. — Беленицына только хвасталась, что у ней вся классическая музыка, — на деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву, и через неделю вы
будете иметь эту увертюру. Кстати, — продолжал он, — я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я вам
спою? Не знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего не значат, — я желаю знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.
— Вот и в вашем доме, — продолжал он, — матушка ваша, конечно, ко мне благоволит — она такая добрая; вы… впрочем, я не знаю вашего мнения обо мне; зато ваша тетушка просто меня терпеть не
может. Я ее тоже, должно
быть, обидел каким-нибудь необдуманным, глупым словом. Ведь она меня не любит, не правда ли?
— Знаю, знаю, что вы хотите сказать, — перебил ее Паншин и снова пробежал пальцами по клавишам, — за ноты, за книги, которые я вам приношу, за плохие рисунки, которыми я украшаю ваш альбом, и так далее, и так далее. Я
могу все это делать — и все-таки
быть эгоистом. Смею думать, что вы не скучаете со мною и что вы не считаете меня за дурного человека, но все же вы полагаете, что я — как, бишь, это сказано? — для красного словца не пожалею ни отца, ни приятеля.
— Узнаю вас в этом вопросе! Вы никак не
можете сидеть сложа руки. Что ж, если хотите, давайте рисовать, пока еще не совсем стемнело. Авось другая муза — муза рисования, как, бишь, ее звали? позабыл…
будет ко мне благосклоннее. Где ваш альбом? Помнится, там мой пейзаж не кончен.
— А мы без вас принялись
было за бетховенскую сонату, — продолжал Паншин, любезно взяв его за талию и светло улыбаясь, — но дело совсем на лад не пошло. Вообразите, я не
мог две ноты сряду взять верно.
Как тараканы, сползались со всех сторон знакомые и незнакомые мелкие людишки в его обширные, теплые и неопрятные хоромы; все это наедалось чем попало, но досыта, напивалось допьяна и тащило вон, что
могло, прославляя и величая ласкового хозяина; и хозяин, когда
был не в духе, тоже величал своих гостей — дармоедами и прохвостами, а без них скучал.
«Все здесь не по нем, — говаривал он, — за столом привередничает, не
ест, людского запаху, духоты переносить не
может, вид пьяных его расстраивает, драться при нем тоже не смей, служить не хочет: слаб, вишь, здоровьем; фу ты, неженка эдакой!
Ему не
было восьми лет, когда мать его скончалась; он видел ее не каждый день и полюбил ее страстно: память о ней, об ее тихом и бледном лице, об ее унылых взглядах и робких ласках навеки запечатлелась в его сердце; но он смутно понимал ее положение в доме; он чувствовал, что между им и ею существовала преграда, которую она не смела и не
могла разрушить.
Он едва держался на ногах, тело его изнемогало, а он и не чувствовал усталости, — зато усталость брала свое: он сидел, глядел и ничего не понимал; не понимал, что с ним такое случилось, отчего он очутился один, с одеревенелыми членами, с горечью во рту, с камнем на груди, в пустой незнакомой комнате; он не понимал, что заставило ее, Варю, отдаться этому французу и как
могла она, зная себя неверной,
быть по-прежнему спокойной, по-прежнему ласковой и доверчивой с ним! «Ничего не понимаю! — шептали его засохшие губы.
Шурочка
была мещаночка, круглая сирота, Марфа Тимофеевна взяла ее к себе из жалости, как и Роску: и собачонку и девочку она нашла на улице; обе
были худы и голодны, обеих
мочил осенний дождь; за Роской никто не погнался, а Шурочку даже охотно уступил Марфе Тимофеевне ее дядя, пьяный башмачник, который сам недоедал и племянницу не кормил, а колотил по голове колодкой.
Ты там, за границей, всякого ума набрался, а кто знает,
может быть, они и почувствуют в своих могилках, что ты к ним пришел.
Небольшой домик, куда приехал Лаврецкий и где два года тому назад скончалась Глафира Петровна,
был выстроен в прошлом столетии, из прочного соснового леса; он на вид казался ветхим, но
мог простоять еще лет пятьдесят или более.
В то самое время в других местах на земле кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь та же жизнь текла неслышно, как вода по болотным травам; и до самого вечера Лаврецкий не
мог оторваться от созерцания этой уходящей, утекающей жизни; скорбь о прошедшем таяла в его душе как весенний снег, — и странное дело! — никогда не
было в нем так глубоко и сильно чувство родины.
— Нет, она его не любит, то
есть она очень чиста сердцем и не знает сама, что это значит: любить. Мадам фон-Калитин ей говорит, что он хороший молодой человек, а она слушается мадам фон-Калитин, потому что она еще совсем дитя, хотя ей и девятнадцать лет: молится утром, молится вечером, и это очень похвально; но она его не любит. Она
может любить одно прекрасное, а он не прекрасен, то
есть душа его не прекрасна.
— И я
могу так же
быть несчастной, — промолвила Лиза (голос ее начал прерываться), — но тогда надо
будет покориться; я не умею говорить, но если мы не
будем покоряться…
— Постойте, — неожиданно крикнул ей вслед Лаврецкий. — У меня
есть до вашей матушки и до вас великая просьба: посетите меня на моем новоселье. Вы знаете, я завел фортепьяно; Лемм гостит у меня; сирень теперь цветет; вы подышите деревенским воздухом и
можете вернуться в тот же день, — согласны вы?
Торопливо выкуривая трубку за трубкой, отпивая по глотку чаю и размахивая длинными руками, Михалевич рассказал Лаврецкому свои похождения; в них не
было ничего очень веселого, удачей в предприятиях своих он похвастаться не
мог, — а он беспрестанно смеялся сиплым нервическим хохотом.
Лаврецкий упомянул
было о своих обстоятельствах, но Михалевич перебил его, поспешно пробормотав: «Слышал, брат, слышал, — кто это
мог ожидать?» — и тотчас перевел разговор в область общих рассуждений.
— Ну, если не разочарованный,то скептык,это еще хуже (выговор Михалевича отзывался его родиной, Малороссией). А с какого права
можешь ты
быть скептиком? Тебе в жизни не повезло, положим; в этом твоей вины не
было: ты
был рожден с душой страстной, любящей, а тебя насильственно отводили от женщин: первая попавшаяся женщина должна
была тебя обмануть.
Будь только человек добр, — его никто отразить не
может.
Паншин скоро догадался, с свойственным ему быстрым пониманием ощущений другого, что не доставляет особенного удовольствия своему собеседнику, и под благовидным предлогом скрылся, решив про себя, что Лаврецкий,
может быть, и прекрасный человек, но несимпатичный, «aigri» [Озлобленный (фр.).] и «en somme» [В конце концов (фр.).] несколько смешной.
Тот продолжал моргать глазами и утираться. Лиза пришла в гостиную и села в угол; Лаврецкий посмотрел на нее, она на него посмотрела — и обоим стало почти жутко. Он прочел недоумение и какой-то тайный упрек на ее лице. Поговорить с нею, как бы ему хотелось, он не
мог; оставаться в одной комнате с нею, гостем в числе других гостей, —
было тяжело: он решился уйти. Прощаясь с нею, он успел повторить, что придет завтра, и прибавил, что надеется на ее дружбу.
А Лаврецкий опять не спал всю ночь. Ему не
было грустно, он не волновался, он затих весь; но он не
мог спать. Он даже не вспоминал прошедшего времени; он просто глядел в свою жизнь: сердце его билось тяжело и ровно, часы летели, он и не думал о сне. По временам только всплывала у него в голове мысль: «Да это неправда, это все вздор», — и он останавливался, поникал головою и снова принимался глядеть в свою жизнь.
— Да
может быть, это еще и неправда, — прибавила Лиза.
— Это грешно, что вы говорите… Не сердитесь на меня. Вы меня называете своим другом: друг все
может говорить. Мне, право, даже страшно… Вчера у вас такое нехорошее
было лицо… Помните, недавно, как вы жаловались на нее? — а ее уже тогда,
может быть, на свете не
было. Это страшно. Точно это вам в наказание послано.
— Нет. Я
был поражен; но откуда
было взяться слезам? Плакать о прошедшем — да ведь оно у меня все выжжено!.. Самый проступок ее не разрушил мое счастие, а доказал мне только, что его вовсе никогда не бывало. О чем же тут
было плакать? Впрочем, кто знает? Я,
может быть,
был бы более огорчен, если б я получил это известие двумя неделями раньше…
— Да… и,
может быть, — вы, ваши слова тому причиной. Помните, что вы третьего дня говорили? Но это слабость…
— Ах, не говорите обо мне! Вы и понять не
можете всего того, что молодой, неискушенный, безобразно воспитанный мальчик
может принять за любовь!.. Да и, наконец, к чему клеветать на себя? Я сейчас вам говорил, что я не знал счастья… нет! я
был счастлив!
— От нас, от нас, поверьте мне (он схватил ее за обе руки; Лиза побледнела и почти с испугом, но внимательно глядела на него), лишь бы мы не портили сами своей жизни. Для иных людей брак по любви
может быть несчастьем; но не для вас, с вашим спокойным нравом, с вашей ясной душой! Умоляю вас, не выходите замуж без любви, по чувству долга, отреченья, что ли… Это то же безверие, тот же расчет, — и еще худший. Поверьте мне — я имею право это говорить: я дорого заплатил за это право. И если ваш бог…
— Об одном только прошу я вас, — промолвил он, возвращаясь к Лизе, — не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том, что я вам сказал. Если б даже вы не поверили мне, если б вы решились на брак по рассудку, — и в таком случае не за господина Паншина вам выходить: он не
может быть вашим мужем… Не правда ли, вы обещаетесь мне не спешить?
— Мне кажется, — говорила Лиза несколько мгновений спустя, — если бы он точно меня любил, он бы не написал этого письма; он должен
был бы чувствовать, что я не
могу отвечать ему теперь.
Лаврецкий не
был молодым человеком; он не
мог долго обманываться на счет чувства, внушенного ему Лизой; он окончательно в тот же день убедился в том, что полюбил ее.
Лаврецкий не раз упрекнул себя в том, что показал Лизе полученный им нумер журнала: он не
мог не сознаться, что в его душевном состоянии
было что-то возмутительное для чистого чувства.
Лаврецкий прижался в уголок; ощущения его
были странны, почти грустны; он сам не
мог хорошенько разобрать, что он чувствовал.
Он чувствовал: что-то
было в Лизе, куда он проникнуть не
мог.
Не
может быть!..» Лаврецкий приподнялся…
Заваленный делами, постоянно озабоченный приращением своего состояния, желчный, резкий, нетерпеливый, он не скупясь давал деньги на учителей, гувернеров, на одежду и прочие нужды детей; но терпеть не
мог, как он выражался, нянчиться с писклятами, — да и некогда ему
было нянчиться с ними: он работал, возился с делами, спал мало, изредка играл в карты, опять работал; он сам себя сравнивал с лошадью, запряженной в молотильную машину.
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я стала самой себе в тягость, я не
могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться к вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я
была так больна, — прибавила она и провела рукой по лбу и по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все; не останавливаясь, день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я узнала ваш адрес в Москве.
Наконец Лемм вернулся и принес ему клочок бумаги, на котором Лиза начертила карандашом следующие слова: «Мы сегодня не
можем видеться;
может быть — завтра вечером.
— Как бы то ни
было — вы все-таки, к сожалению, моя жена. Не
могу же я вас прогнать… и вот что я вам предлагаю. Вы
можете сегодня же, если угодно, отправиться в Лаврики, живите там; там, вы знаете, хороший дом; вы
будете получать все нужное сверх пенсии… Согласны вы?
— Без благодарности, прошу вас, эдак лучше, — поспешно проговорил Лаврецкий. — Стало
быть, — продолжал он, приближаясь к двери, — я
могу рассчитывать…
Лиза собралась с духом и объявила ему, что не
может быть его женой.
—
Пить не
могу: зубы себе последние выбью. Какой тут Паншин? К чему тут Паншин? А ты лучше мне скажи, кто тебя научил свидания по ночам назначать, а, мать моя?
— Да, она играет недурно и любит музыку; но что это значит перед вами? Но здесь
есть еще один молодой человек; вот с кем вы должны познакомиться. Это — артист в душе и сочиняет премило. Он один
может вас вполне оценить.
Варвара Павловна очень искусно избегала всего, что
могло хотя отдаленно напомнить ее положение; о любви в ее речах и помину не
было: напротив, они скорее отзывались строгостью к увлечениям страстей, разочарованьем, смирением.
— Вы
были бы моей спасительницей, ma tante, — проговорила она печальным голосом, — я не знаю, как благодарить вас за все ваши ласки; но я слишком виновата перед Федором Иванычем; он простить меня не
может.
Вон мужик едет на косьбу;
может быть, он доволен своей судьбою…
— Лиза… да, Лиза сейчас здесь
была, — продолжала Марфа Тимофеевна, завязывая и развязывая шнурки своего ридикюля. — Она не совсем здорова. Шурочка, где ты? Поди сюда, мать моя, что это посидеть не
можешь? И у меня голова болит. Должно
быть, от эфтагоот пенья да от музыки.