Действительно, в половине двенадцатого приехал знаменитый доктор. Опять пошли выслушиванья и значительные разговоры при нем и в другой комнате о почке, о слепой кишке и вопросы и ответы с таким значительным видом, что опять вместо реального вопроса о
жизни и смерти, который уже теперь один стоял перед ним, выступил вопрос о почке и слепой кишке, которые что-то делали не так, как следовало, и на которые за это вот-вот нападут Михаил Данилович и знаменитость и заставят их исправиться.
«Может быть, я жил не так как должно?» приходило ему вдруг в голову. «Но как же не так, когда я делал всё, как следует?» говорил он себе и тотчас же отгонял от себя это единственное разрешение всей загадки
жизни и смерти как что-то совершенно невозможное.
Он в них видел себя, всё то, чем он жил, и ясно видел, что всё это было не то, всё это был ужасный огромный обман, закрывающий и
жизнь и смерть.
Ее одежда, ее сложение, выражение ее лица, звук ее голоса — всё сказало ему одно: «не то. Всё то, чем ты жил и живешь, — есть ложь, обман, скрывающий от тебя
жизнь и смерть». И как только он подумал это, поднялась его ненависть и вместе с ненавистью физические мучительные страдания и с страданиями сознание неизбежной, близкой погибели. Что-то сделалось новое: стало винтить и стрелять и сдавливать дыхание.
Неточные совпадения
— «Не в слепой кишке, не в почке дело, а в
жизни и…
смерти.
Было утро. Потому только было утро, что Герасим ушел
и пришел Петр-лакей, потушил свечи, открыл одну гардину
и стал потихоньку убирать. Утро ли, вечер ли был, пятница, воскресенье ли было — всё было всё равно, всё было одно
и то же: ноющая, ни на мгновение не утихающая, мучительная боль; сознание безнадежно всё уходящей, но всё не ушедшей еще
жизни; надвигающаяся всё та же страшная ненавистная
смерть, которая одна была действительность,
и всё та же ложь. Какие же тут дни, недели
и часы дня?
С самого начала болезни, с того времени, как Иван Ильич в первый раз поехал к доктору, его
жизнь разделилась на два противоположные настроения, сменявшие одно другое: то было отчаяние
и ожидание непонятной
и ужасной
смерти, то была надежда
и исполненное интереса наблюдение за деятельностью своего тела. То перед глазами была одна почка или кишка, которая на время отклонилась от исполнения своих обязанностей, то была одна непонятная ужасная
смерть, от которой ничем нельзя избавиться.
Говорила она то же, что и вчера, — о тайне
жизни и смерти, только другими словами, более спокойно, прислушиваясь к чему-то и как бы ожидая возражений. Тихие слова ее укладывались в память Клима легким слоем, как пылинки на лакированную плоскость.
Был тогда в начале столетия один генерал, генерал со связями большими и богатейший помещик, но из таких (правда, и тогда уже, кажется, очень немногих), которые, удаляясь на покой со службы, чуть-чуть не бывали уверены, что выслужили себе право на
жизнь и смерть своих подданных.
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь
и не в свое дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах…
И когда я хотела сказать: «Мы никак не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг упал на колени
и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я
смертью окончу
жизнь свою».
— А потому терпели мы, // Что мы — богатыри. // В том богатырство русское. // Ты думаешь, Матренушка, // Мужик — не богатырь? //
И жизнь его не ратная, //
И смерть ему не писана // В бою — а богатырь! // Цепями руки кручены, // Железом ноги кованы, // Спина… леса дремучие // Прошли по ней — сломалися. // А грудь? Илья-пророк // По ней гремит — катается // На колеснице огненной… // Все терпит богатырь!
Не успела на его глазах совершиться одна тайна
смерти, оставшаяся неразгаданной, как возникла другая, столь же неразгаданная, вызывавшая к любви
и жизни.
Он у постели больной жены в первый раз в
жизни отдался тому чувству умиленного сострадания, которое в нем вызывали страдания других людей
и которого он прежде стыдился, как вредной слабости;
и жалость к ней,
и раскаяние в том, что он желал ее
смерти,
и, главное, самая радость прощения сделали то, что он вдруг почувствовал не только утоление своих страданий, но
и душевное спокойствие, которого он никогда прежде не испытывал.
Левин говорил то, что он истинно думал в это последнее время. Он во всем видел только
смерть или приближение к ней. Но затеянное им дело тем более занимало его. Надо же было как-нибудь доживать
жизнь, пока не пришла
смерть. Темнота покрывала для него всё; но именно вследствие этой темноты он чувствовал, что единственною руководительною нитью в этой темноте было его дело,
и он из последних сил ухватился
и держался за него.