Неточные совпадения
Посмотрите хоть на этого фурштатского солдатика, который ведет
поить какую-то гнедую тройку и так спокойно мурлыкает себе что-то под нос, что, очевидно, он не заблудится в этой разнородной толпе, которой для него и не существует, но что он исполняет свое дело,
какое бы оно ни
было —
поить лошадей или таскать орудия — так же спокойно и самоуверенно, и равнодушно,
как бы всё это происходило где-нибудь в Туле или в Саранске.
—
Как же ты это
был ранен?
— На 5-м баксионе, ваше благородие,
как первая бандировка
была: навел пушку, стал отходить, этаким манером, к другой амбразуре,
как он ударит меня по ноге, ровно
как в яму оступился. Глядь, а ноги нет.
В это время к вам подходит женщина в сереньком полосатом платье, повязанная черным платком; она вмешивается в ваш разговор с матросом и начинает рассказывать про него, про его страдания, про отчаянное положение, в котором он
был четыре недели, про то,
как,
бывши ранен, остановил носилки, с тем чтобы посмотреть на залп нашей батареи,
как великие князья говорили с ним и пожаловали ему 25 рублей, и
как он сказал им, что он опять хочет на бастион, с тем, чтобы учить молодых, ежели уже сам работать не может.
Навстречу попадутся вам, может
быть, из церкви похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом и музыкой и развевающимися хоругвями; до слуха вашего долетят, может
быть, звуки стрельбы с бастионов, но это не наведет вас на прежние мысли; похороны покажутся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки — весьма красивыми воинственными звуками, и вы не соедините ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя, о страданиях и смерти,
как вы это сделали на перевязочном пункте.
Вообще же существуют два совершенно различные мнения про этот страшный бастион: тех, которые никогда на нем не
были, и которые убеждены, что 4-й бастион
есть верная могила для каждого, кто пойдет на него, и тех, которые живут на нем,
как белобрысенький мичман, и которые, говоря про 4-й бастион, скажут вам, сухо или грязно там, тепло или холодно в землянке и т.д.
Одного я боюсь, что под влиянием жужжания пуль, высовываясь из амбразуры, чтобы посмотреть неприятеля, вы ничего не увидите, а ежели увидите, то очень удивитесь, что этот белый каменистый вал, который так близко от вас и на котором вспыхивают белые дымки, этот-то белый вал и
есть неприятель — он,
как говорят солдаты и матросы.
— Действительно,
какая бы
была разница между одним русским, воюющим против одного представителя союзников, и между 80 тысячами воюющих против 80 тысяч?
Одно из двух: или война
есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания,
как у нас почему-то принято думать.
Он
был дурно сложен — длинноног, неловок и
как будто стыдлив в движениях.
Несмотря на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и на весь тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове, на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге на эсе (может
быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и
как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане,
как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке,
как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих людей (может
быть, ему казалось, что
было что-то больше со стороны бледного друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо.
— Эти воспоминания имели тем бòльшую прелесть для штабс-капитана Михайлова, что тот круг, в котором ему теперь привелось жить в пехотном полку,
был гораздо ниже того, в котором он вращался прежде,
как кавалерист и дамский кавалер, везде хорошо принятый в городе Т.
Его прежний круг
был до такой степени выше теперешнего, что когда, в минуты откровенности, ему случалось рассказывать пехотным товарищам,
как у него
были свои дрожки,
как он танцовал на балах у губернатора и играл в карты с штатским генералом, его слушали равнодушно-недоверчиво,
как будто не желая только противоречить и доказывать противное — «пускай говорит», мол, и что ежели он не выказывал явного презрения к кутежу товарищей — водкой, к игре на 5-ти рублевый банк, и вообще к грубости их отношений, то это надо отнести к особенной кротости, уживчивости и рассудительности его характера.
«Каково
будет удивление и радость Наташи, думал он, шагая на своих стоптанных сапогах по узенькому переулку, когда она вдруг прочтет в «Инвалиде» описание,
как я первый влез на пушку и получил Георгия.
А потом опять
будет дело, и, мне,
как известному человеку, поручат полк… подполковник…
«Что ежели они вдруг мне не поклонятся? думает он, или поклонятся и
будут продолжать говорить между собою,
как будто меня нет, или вовсе уйдут от меня, и я там останусь один между аристократами».
Слово аристократы (в смысле высшего отборного круга, в
каком бы то ни
было сословии) получило у нас в России (где бы кажется, не должно бы
было быть его) с некоторого времени большую популярность и проникло во все края и во все слои общества, куда проникло только тщеславие (а в
какие условия времени и обстоятельств не проникает эта гнусная страстишка?) — между купцами, между чиновниками, писарями, офицерами, в Саратов, в Мамадыши, в Винницы, везде, где
есть люди.
— А так
как в осажденном городе Севастополе людей много, следовательно и тщеславия много, то
есть и аристократы, несмотря на то, что ежеминутно висит смерть над головой каждого аристократа и не-аристократа.
Отчего между прежними людьми не слышно
было об этой страсти,
как об оспе или холере?
Отчего в наш век
есть только три рода людей: одних — принимающих начало тщеславия,
как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему; других — принимающих его,
как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих — бессознательно, рабски действующих под его влиянием?
— Что, капитан, — сказал Калугин, — когда опять на баксиончик? Помните,
как мы с вами встретились на Шварцовском редуте — жарко
было? а?
— Да, жарко, — сказал Михайлов, с прискорбием вспоминая о том,
какая у него
была печальная фигура, когда он в ту ночь, согнувшись пробираясь по траншее на бастьон, встретил Калугина, который шел таким молодцом, бодро побрякивая саблей.
— Мне, по настоящему, приходится завтра итти, но у нас болен, — продолжал Михайлов, — один офицер, так… — Он хотел рассказать, что черед
был не его, но так
как командир 8-й роты
был нездоров, а в роте оставался прапорщик только, то он счел своей обязанностью предложить себя на место поручика Непшитшетского и потому шел нынче на бастион. Калугин не дослушал его.
Гальцина, делая разные замечания на французском языке; но, так
как вчетвером нельзя
было итти по дорожке, он принужден
был итти один и только на втором круге взял под руку подошедшего и заговорившего о ним известно храброго морского офицера Сервягина, желавшего тоже присоединиться к кружку аристократов.
Штабс-капитан забывал, что это предчувствие, в более или менее сильной степени, приходило ему каждый раз,
как нужно
было итти на бастион, и не знал, что то же, в более или менее сильной степени, предчувствие испытывает всякий, кто идет в дело.
Немного успокоив себя этим понятием долга, которое у штабс-капитана,
как и вообще у всех людей недалеких,
было особенно развито и сильно, он сел к столу и стал писать прощальное письмо отцу, с которым последнее время
был не совсем в хороших отношениях по денежным делам.
«А может
быть, только ранят, рассуждал сам с собою штабс-капитан, уже сумерками подходя с ротой к бастиону. Но куда?
как? сюда или сюда? — думал он, мысленно указывая на живот и на грудь. — Вот ежели бы сюда — он думал о верхней части ноги — да кругом бы обошла — всё-таки должно
быть больно. Ну, а
как сюда да осколком — кончено!»
— Да уж ежели бы еще этого не
было, — сказал всем недовольный, старый подполковник, — просто
было бы невыносимо это постоянное ожидание чего-то… видеть,
как каждый день бьют, бьют — и всё нет конца, ежели при этом бы жить в грязи и не
было удобств.
— А
как же наши пехотные офицеры, — сказал Калугин, — которые живут на бастьонах с солдатами, в блиндаже и
едят солдатской борщ, —
как им-то?
— Тебе я могу рассказать — видишь ли — ведь ты
был на бастионах? (Гальцин сделал знак согласия, хотя он
был только раз на одном 4-м бастионе). Так против нашего люнета
была траншея, — и Калугин,
как человек неспецияльный, хотя и считавший свои военные суждения весьма верными, начал, немного запутанно и перевирая фортификационные выражения, рассказывать положение наших и неприятельских работ и план предполагавшегося дела.
— Однако не пойти ли мне на эту вылазку? — сказал князь Гальцин, после минутного молчания, содрогаясь при одной мысли
быть там во время такой страшной канонады и с наслаждением думая о том, что его ни в
каком случае не могут послать туда ночью.
— Господи, Мати Пресвятыя Богородицы! — говорила в себя и вздыхая старуха, глядя на бомбы, которые,
как огненные мячики, беспрестанно перелетали с одной стороны на другую: — страсти-то, страсти
какие! И-и-хи-хи. Такого и в первую бандировку не
было. Вишь, где лопнула проклятая — прямо над нашим домом в слободке.
— У кого
были мужья, да деньги, так повыехали, — говорила старуха, — а тут — ох горе-то, горе, последний домишко и тот разбили. Вишь
как, вишь
как палит злодей! Господи, Господи!
— И! ваши благородия! — заговорил в это время солдат с носилок, поровнявшийся с ними, —
как же не отдать, когда перебил всех почитай? Кабы наша сила
была, ни в жисть бы не отдали. А то чтò сделаешь? Я одного заколол, а тут меня
как ударит….. О-ох, легче, братцы, ровнее, братцы, ровней иди… о-о-о! — застонал раненый.
Уже несколько шагов только оставалось Калугину перейти через площадку до блиндажа командира бастиона,
как опять на него нашло затмение и этот глупый страх; сердце забилось сильнее, кровь хлынула к голове, и ему нужно
было усилие над собою, чтобы пробежать до блиндажа.
Но только что он успел сказать это,
как неприятель, должно
быть заметив движение в ложементах, стал палить чаще и чаще.
«Чорт возьми!
как они тихо идут — думал Праскухин, беспрестанно оглядываясь назад, шагая подле Михайлова, — право, лучше побегу вперед, ведь я передал приказанье… Впрочем нет, ведь эта скотина может рассказывать потом, что я трус, почти так же,
как я вчера про него рассказывал. Что
будет, то
будет — пойду рядом».
—
Как не
будет? напротив, генерал сейчас опять пошел на вышку. Еще полк пришел. Да вот она, слышите? опять пошла ружейная. Вы не ходите. Зачем вам? — прибавил офицер, заметив движение, которое сделал Калугин.
— Ах, братец, ужасно! можешь себе представить… И Пест стал рассказывать,
как он вел всю роту,
как ротный командир [
был] убит,
как он заколол француза и что, ежели бы не он, то ничего бы не
было и т. д.
Хвастал невольно, потому что во время всего дела находясь в каком-то тумане и забытьи до такой степени, что всё, чтò случилось, казалось ему случившимся где-то, когда-то и с кем-то, очень естественно, он старался воспроизвести эти подробности с выгодной для себя стороны. Но вот
как это
было действительно.
А может
быть одного Михайлова убьет, тогда я
буду рассказывать,
как мы рядом шли, его убило и меня кровью забрызгало.
Он чувствовал,
как мокро
было у него около груди — это ощущение мокроты напоминало о воде, и ему хотелось бы даже
выпить то, чем это
было мокро.
Он
был камнем легко ранен в голову. Самое первое впечатление его
было как будто сожаление: он так
было хорошо и спокойно приготовился к переходу туда, что на него неприятно подействовало возвращение к действительности, с бомбами, траншеями, солдатами и кровью; второе впечатление его
была бессознательная радость, что он жив, и третье — страх и желание уйти поскорее с бастьона. Барабанщик платком завязал голову своему командиру и, взяв его под руку, повел к перевязочному пункту.
— Ах,
как же вы это, Михал Иванович, — сказал Михайлов сердито: —
как же бросить, ежели он жив; да и убит, так всё-таки тело надо
было взять, —
как хотите, ведь он ординарец генерала и еще жив, может.
«Вот ежели бы он
был хороший офицер, он бы взял тогда, а теперь надо солдат посылать одних; а и посылать
как? под этим страшным огнем могут убить задаром», — думал Михайлов.
— Ребята! надо сходить назад — взять офицера, что ранен там в канаве, — сказал он не слишком громко и повелительно, чувствуя,
как неприятно
будет солдатам исполнять это приказанье, — и действительно, так
как он ни к кому именно не обращался, никто не вышел, чтобы исполнить его.
«Однако, надо
будет завтра сходить на перевязочный пункт записаться», — подумал штабс-капитан, в то время
как пришедший фельдшер перевязывал его, — «это поможет к представленью».
— Главною путеводительною нитью разговора,
как это всегда бывает в подобных случаях,
было не самое дело, а то участие, которое принимал, и храбрость, которую выказал рассказывающий в деле.
Лица и звук голосов их имели серьезное, почти печальное выражение,
как будто потери вчерашнего дела сильно трогали и огорчали каждого, но, сказать по правде, так
как никто из них не потерял очень близкого человека (да и бывают ли в военном быту очень близкие люди?), это выражение печали
было выражение официальное, которое они только считали обязанностью выказывать.
В это время навстречу этим господам, на другом конце бульвара, показалась лиловатая фигура Михайлова на стоптанных сапогах и с повязанной головой. Он очень сконфузился, увидав их: ему вспомнилось,
как он вчера присядал перед Калугиным, и пришло в голову,
как бы они не подумали, что он притворяется раненым. Так что ежели бы эти господа не смотрели на него, то он бы сбежал вниз и ушел бы домой с тем, чтобы не выходить до тех пор, пока можно
будет снять повязку.