Неточные совпадения
У меня перед глазами не
было ни затворенной двери комнаты матушки, мимо которой я не мог проходить без содрогания, ни закрытого рояля, к которому не только не подходили, но на который и смотрели с какою-то боязнью, ни траурных одежд (на всех нас
были простые дорожные платья), ни всех
тех вещей, которые, живо напоминая мне невозвратимую потерю, заставляли меня остерегаться каждого проявления жизни из страха оскорбить как-нибудь ее память.
Но вот дождь становится мельче; туча начинает разделяться на волнистые облака, светлеть в
том месте, в котором должно
быть солнце, и сквозь серовато-белые края тучи чуть виднеется клочок ясной лазури.
— Ведь не всегда же мы
будем жить вместе, — отвечала Катенька, слегка краснея и пристально вглядываясь в спину Филиппа. — Маменька могла жить у покойницы вашей маменьки, которая
была ее другом; а с графиней, которая, говорят, такая сердитая, еще, бог знает, сойдутся ли они? Кроме
того, все-таки когда-нибудь да мы разойдемся: вы богаты — у вас
есть Петровское, а мы бедные — у маменьки ничего нет.
Мне казалось, что Мими и Катенька ежели всегда жили,
то всегда и
будут жить с нами и делить все поровну.
«Что ж такое, что мы богаты, а они бедны? — думал я, — и каким образом из этого вытекает необходимость разлуки? Отчего ж нам не разделить поровну
того, что имеем?» Но я понимал, что с Катенькой не годится говорить об этом, и какой-то практический инстинкт, в противность этим логическим размышлениям, уже говорил мне, что она права и что неуместно бы
было объяснять ей свою мысль.
Кто не замечал
тех таинственных бессловесных отношений, проявляющихся в незаметной улыбке, движении или взгляде между людьми, живущими постоянно вместе: братьями, друзьями, мужем и женой, господином и слугой, в особенности когда люди эти не во всем откровенны между собой. Сколько недосказанных желаний, мыслей и страха —
быть понятым — выражается в одном случайном взгляде, когда робко и нерешительно встречаются ваши глаза!
Но, может
быть, меня обманывала в этом отношении моя излишняя восприимчивость и склонность к анализу; может
быть, Володя совсем и не чувствовал
того же, что я. Он
был пылок, откровенен и непостоянен в своих увлечениях. Увлекаясь самыми разнородными предметами, он предавался им всей душой.
Но ни одна из перемен, происшедших в моем взгляде на вещи, не
была так поразительна для самого меня, как
та, вследствие которой в одной из наших горничных я перестал видеть слугу женского пола, а стал видеть женщину, от которой могли зависеть, в некоторой степени, мое спокойствие и счастие.
Поздно вечером накануне
того дня, в который Карл Иваныч должен
был навсегда уехать от нас, он стоял в своем ваточном халате и красной шапочке подле кровати и, нагнувшись над чемоданом, тщательно укладывал в него свои вещи.
Папенька и брат Johann приехали в город, и мы вместе пошли бросить Los, [жребий (нем.).] кому
быть Soldat и кому не
быть Soldat. Johann вытащил дурной нумеро — он должен
быть Soldat, я вытащил хороший нумеро — я не должен
быть Soldat. И папенька сказал: «У меня
был один сын, и с
тем я должен расстаться! Ich hatte einen einzigen Sohn und von diesem muss ich mich trennen!»
— Папенька! — я сказал, — не говорите так, что «у вас
был один сын, и вы с
тем должны расстаться», у меня сердце хочет выпрыгнуть, когда я этого слышу. Брат Johann не
будет служить — я
буду Soldat!.. Карл здесь никому не нужен, и Карл
будет Soldat.
— Нет, это не он, это какой-то барин, — сказал он. — Подождем еще до половины третьего, — прибавил он, потягиваясь и в
то же время почесывая маковку, как он это обыкновенно делал, на минуту отдыхая от занятий. — Ежели не придет и в половине третьего, тогда можно
будет сказать St.-Jérôme’у, чтобы убрать тетради.
От нечего делать я раскрыл книгу на
том месте, где
был задан урок, и стал прочитывать его. Урок
был большой и трудный, я ничего не знал и видел, что уже никак не успею хоть что-нибудь запомнить из него,
тем более что находился в
том раздраженном состоянии, в котором мысли отказываются остановиться на каком бы
то ни
было предмете.
— Ну-с, господа, — сказал он, потирая одну о другую свои потные руки, — пройдемте-с сперва
то, что
было сказано в прошедший класс, а потом я постараюсь познакомить вас с дальнейшими событиями средних веков.
В
то время как Володя отвечал ему с свободой и уверенностью, свойственною
тем, кто хорошо знает предмет, я без всякой цели вышел на лестницу, и так как вниз нельзя мне
было идти, весьма естественно, что я незаметно для самого себя очутился на площадке.
Я чувствовал себя кругом виноватым — и за
то, что
был не в классе, и за
то, что находился в таком неуказанном месте, поэтому молчал и, опустив голову, являл в своей особе самое трогательное выражение раскаяния.
Учитель надел калоши, камлотовую шинель, с большим тщанием повязался шарфом. Как будто можно
было о чем-нибудь заботиться после
того, что случилось со мной? Для него движение пера, а для меня величайшее несчастие.
На столе, между тысячью разнообразных вещей, стоял около перилец шитый портфель с висячим замочком, и мне захотелось попробовать, придется ли к нему маленький ключик. Испытание увенчалось полным успехом, портфель открылся, и я нашел в нем целую кучу бумаг. Чувство любопытства с таким убеждением советовало мне узнать, какие
были эти бумаги, что я не успел прислушаться к голосу совести и принялся рассматривать
то, что находилось в портфеле…
Детское чувство безусловного уважения ко всем старшим, и в особенности к папа,
было так сильно во мне, что ум мой бессознательно отказывался выводить какие бы
то ни
было заключения из
того, что я видел. Я чувствовал, что папа должен жить в сфере совершенно особенной, прекрасной, недоступной и непостижимой для меня, и что стараться проникать тайны его жизни
было бы с моей стороны чем-то вроде святотатства.
Под влиянием этого чувства я как можно скорее хотел закрыть портфель, но мне, видно, суждено
было испытать всевозможные несчастия в этот достопамятный день: вложив ключик в замочную скважину, я повернул его не в
ту сторону; воображая, что замок заперт, я вынул ключ, и — о ужас! — у меня в руках
была только головка ключика.
— Что со мной
будет?! А-а-ах! что я наделал?! — говорил я вслух, прохаживаясь по мягкому ковру кабинета. — Э! — сказал я сам себе, доставая конфеты и сигары, — чему
быть,
тому не миновать… — И побежал в дом.
-Jérôme, заметив, должно
быть, мои проделки, подошел ко мне и, нахмурив брови (чего я терпеть не мог), сказал, что я, кажется, не к добру развеселился и что ежели я не
буду скромнее,
то, несмотря на праздник, он заставит меня раскаяться.
Но я находился в раздраженном состоянии человека, проигравшего более
того, что у него
есть в кармане, который боится счесть свою запись и продолжает ставить отчаянные карты уже без надежды отыграться, а только для
того, чтобы не давать самому себе времени опомниться. Я дерзко улыбнулся и ушел от него.
Под влиянием такого же внутреннего волнения и отсутствия размышления, когда St.-Jérôme сошел вниз и сказал мне, что я не имею права здесь
быть нынче за
то, что так дурно вел себя и учился, чтобы я сейчас же шел на верх, я показал ему язык и сказал, что не пойду отсюда.
Голова моя закружилась от волнения; помню только, что я отчаянно бился головой и коленками до
тех пор, пока во мне
были еще силы; помню, что нос мой несколько раз натыкался на чьи-то ляжки, что в рот мне попадал чей-то сюртук, что вокруг себя со всех сторон я слышал присутствие чьих-то ног, запах пыли и violette, [фиалки (фр.).] которой душился St.-Jérôme.
Неужели в
то время я мог бы думать, что останусь жив после всех несчастий, постигших меня, и что придет время, когда я спокойно
буду вспоминать о них?..
Припоминая
то, что я сделал, я не мог вообразить себе, что со мной
будет; но смутно предчувствовал, что пропал безвозвратно.
Внизу послышался громкий голос Августа Антоныча (должно
быть, он говорил про меня), потом детские голоса, потом смех, беготня, а через несколько минут в доме все пришло в прежнее движение, как будто никто не знал и не думал о
том, что я сижу в темном чулане.
(В
то время я
был твердо убежден, что все, начиная от бабушки и до Филиппа-кучера, ненавидят меня и находят наслаждение в моих страданиях.)
Он скажет: „Что ж делать, мой друг, рано или поздно ты узнал бы это, — ты не мой сын, но я усыновил тебя, и ежели ты
будешь достоин моей любви,
то я никогда не оставлю тебя“; и я скажу ему: „Папа, хотя я не имею права называть тебя этим именем, но я теперь произношу его в последний раз, я всегда любил тебя и
буду любить, никогда не забуду, что ты мой благодетель, но не могу больше оставаться в твоем доме.
Я
был вполне убежден, что ему вовсе не хотелось свистать, но что он делал это единственно для
того, чтобы мучить меня.
В
то время как я
был углублен в разрешение этого вопроса, в замке моей темницы повернулся ключ, и Jérôme с суровым официальным лицом вошел в комнату.
Слезы душили меня, я сел на диван и, не в силах говорить более, упал головой ему на колена, рыдая так, что мне казалось, я должен
был умереть в
ту же минуту.
Когда я проснулся,
было уже очень поздно, одна свечка горела около моей кровати, и в комнате сидели наш домашний доктор, Мими и Любочка. По лицам их заметно
было, что боялись за мое здоровье. Я же чувствовал себя так хорошо и легко после двенадцатичасового сна, что сейчас бы вскочил с постели, ежели бы мне не неприятно
было расстроить их уверенность в
том, что я очень болен.
Да, это
было настоящее чувство ненависти, не
той ненависти, про которую только пишут в романах и в которую я не верю, ненависти, которая будто находит наслаждение в делании зла человеку, но
той ненависти, которая внушает вам непреодолимое отвращение к человеку, заслуживающему, однако, ваше уважение, делает для вас противными его волоса, шею, походку, звук голоса, все его члены, все его движения и вместе с
тем какой-то непонятной силой притягивает вас к нему и с беспокойным вниманием заставляет следить за малейшими его поступками.
Даже в
то время, о котором я говорю (когда мне
было четырнадцать лет), ежели бы Карлу Иванычу случилось приколотить меня, я хладнокровно перенес бы его побои.
-Jérôme
был человек гордый, самодовольный, к которому я ничего не чувствовал, кроме
того невольного уважения, которое внушали мне все большие.
Одним словом, мне невыразимо тяжело
было иметь с ним какие бы
то ни
было отношения.
Несмотря на
то, что проявления его любви
были весьма странны и несообразны (например, встречая Машу, он всегда старался причинить ей боль, или щипал ее, или бил ладонью, или сжимал ее с такой силой, что она едва могла переводить дыхание), но самая любовь его
была искренна, что доказывается уже
тем, что с
той поры, как Николай решительно отказал ему в руке своей племянницы, Василий запил с горя, стал шляться по кабакам, буянить — одним словом, вести себя так дурно, что не раз подвергался постыдному наказанию на съезжей.
— А что ж? разве от него добро
будет, — отвечал Василий, — хоть бы решил одним чем-нибудь; а
то пропадаю так ни за что, и все через него.
— Одну тебя жалею, а
то бы уж даа…вно моя головушка на воле
была, ей-богу, ей-богу.
Другой раз, вспомнив вдруг, что смерть ожидает меня каждый час, каждую минуту, я решил, не понимая, как не поняли
того до сих пор люди, что человек не может
быть иначе счастлив, как пользуясь настоящим и не помышляя о будущем, — и я дня три, под влиянием этой мысли, бросил уроки и занимался только
тем, что, лежа на постели, наслаждался чтением какого-нибудь романа и едою пряников с кроновским медом, которые я покупал на последние деньги.
То раз, стоя перед черной доской и рисуя на ней мелом разные фигуры, я вдруг
был поражен мыслью: почему симметрия приятна для глаз? что такое симметрия?
Да и в самом деле, какая же может
быть вечность с одной стороны, мы, верно, существовали прежде этой жизни, хотя и потеряли о
том воспоминание.
В это время Володя, проходя через комнату, улыбнулся, заметив, что я размышлял о чем-то, и этой улыбки мне достаточно
было, чтобы понять, что все
то, о чем я думал,
была ужаснейшая гиль.
Я рассказал этот почему-то мне памятный случай только затем, чтобы дать понять читателю о
том, в каком роде
были мои умствования.
Однако философские открытия, которые я делал, чрезвычайно льстили моему самолюбию: я часто воображал себя великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины, и с гордым сознанием своего достоинства смотрел на остальных смертных; но, странно, приходя в столкновение с этими смертными, я робел перед каждым, и чем выше ставил себя в собственном мнении,
тем менее
был способен с другими не только выказывать сознание собственного достоинства, но не мог даже привыкнуть не стыдиться за каждое свое самое простое слово и движение.
Володя уже один в собственном экипаже выезжает со двора, принимает к себе своих знакомых, курит табак, ездит на балы, и даже я сам видел, как раз он в своей комнате
выпил две бутылки шампанского с своими знакомыми и как они при каждом бокале называли здоровье каких-то таинственных особ и спорили о
том, кому достанется le fond de la bouteille. [последний глоток (фр.).]
Любочка вечно негодует на Мими за
то, что ее так стягивают корсетами, что «дышать нельзя», и любит покушать; Катенька, напротив, часто, поддевая палец под мыс своего платья, показывает нам, как оно ей широко, и
ест чрезвычайно мало.
Когда Любочка сердилась и говорила: «целый век не пускают», это слово целый век, которое имела тоже привычку говорить maman, она выговаривала так, что, казалось, слышал ее, как-то протяжно: це-е-лый век; но необыкновеннее всего
было это сходство в игре ее на фортепьяно и во всех приемах при этом: она так же оправляла платье, так же поворачивала листы левой рукой сверху, так же с досады кулаком била по клавишам, когда долго не удавался трудный пассаж, и говорила: «ах, бог мой!», и
та же неуловимая нежность и отчетливость игры,
той прекрасной фильдовской игры, так хорошо названной jeu perlé, [блистательной игрой (фр.).] прелести которой не могли заставить забыть все фокус-покусы новейших пьянистов.