Неточные совпадения
Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне
было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все
это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты.
В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча,
был один, который больше всего мне его напоминает.
Это — кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок
этот подвигался посредством шпеньков. На кружке
была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок
этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.
Когда я стараюсь вспомнить матушку такою, какою она
была в
это время, мне представляются только ее карие глаза, выражающие всегда одинаковую доброту и любовь, родинка на шее, немного ниже того места, где вьются маленькие волосики, шитый белый воротничок, нежная сухая рука, которая так часто меня ласкала и которую я так часто целовал; но общее выражение ускользает от меня.
Когда матушка улыбалась, как ни хорошо
было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть
эту улыбку, я бы не знал, что такое горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.
— Ну, из этих-то денег ты и пошлешь десять тысяч в Совет за Петровское. Теперь деньги, которые находятся в конторе, — продолжал папа (Яков смешал прежние двенадцать тысяч и кинул двадцать одну тысячу), — ты принесешь мне и нынешним же числом покажешь в расходе. (Яков смешал счеты и перевернул их, показывая, должно
быть,
этим, что и деньги двадцать одна тысяча пропадут так же.)
Этот же конверт с деньгами ты передашь от меня по адресу.
Должно
быть, заметив, что я прочел то, чего мне знать не нужно, папа положил мне руку на плечо и легким движением показал направление прочь от стола. Я не понял, ласка ли
это или замечание, на всякий же случай поцеловал большую жилистую руку, которая лежала на моем плече.
— Позвольте вам доложить, Петр Александрыч, что как вам
будет угодно, а в Совет к сроку заплатить нельзя. Вы изволите говорить, — продолжал он с расстановкой, — что должны получиться деньги с залогов, с мельницы и с сена… (Высчитывая
эти статьи, он кинул их на кости.) Так я боюсь, как бы нам не ошибиться в расчетах, — прибавил он, помолчав немного и глубокомысленно взглянув на папа.
— Я распоряжений своих не переменю, — сказал он, — но если в получении
этих денег действительно
будет задержка, то, нечего делать, возьмешь из хабаровских, сколько нужно
будет.
Яков
был крепостной, весьма усердный и преданный человек; он, как и все хорошие приказчики,
был до крайности скуп за своего господина и имел о выгодах господских самые странные понятия. Он вечно заботился о приращении собственности своего господина на счет собственности госпожи, стараясь доказывать, что необходимо употреблять все доходы с ее имений на Петровское (село, в котором мы жили). В настоящую минуту он торжествовал, потому что совершенно успел в
этом.
— Вы уже знаете, я думаю, что я нынче в ночь еду в Москву и беру вас с собою, — сказал он. — Вы
будете жить у бабушки, a maman с девочками остается здесь. И вы
это знайте, что одно для нее
будет утешение — слышать, что вы учитесь хорошо и что вами довольны.
Хотя по приготовлениям, которые за несколько дней заметны
были, мы уже ожидали чего-то необыкновенного, однако новость
эта поразила нас ужасно. Володя покраснел и дрожащим голосом передал поручение матушки.
«Ежели мы нынче едем, то, верно, классов не
будет;
это славно! — думал я. — Однако жалко Карла Иваныча. Его, верно, отпустят, потому что иначе не приготовили бы для него конверта… Уж лучше бы век учиться да не уезжать, не расставаться с матушкой и не обижать бедного Карла Иваныча. Он и так очень несчастлив!»
Это было заметно по его сдвинутым бровям и по тому, как он швырнул свой сюртук в комод, и как сердито подпоясался, и как сильно черкнул ногтем по книге диалогов, чтобы означить то место, до которого мы должны
были вытвердить.
Долго бессмысленно смотрел я в книгу диалогов, но от слез, набиравшихся мне в глаза при мысли о предстоящей разлуке, не мог читать; когда же пришло время говорить их Карлу Иванычу, который, зажмурившись, слушал меня (
это был дурной признак), именно на том месте, где один говорит: «Wo kommen Sie her?», [Откуда вы идете? (нем.)] а другой отвечает: «Ich komme vom Kaffe-Hause», [Я иду из кофейни (нем.).] — я не мог более удерживать слез и от рыданий не мог произнести: «Haben Sie die Zeitung nicht gelesen?» [Вы не читали газеты? (нем.)]
Карл Иваныч рассердился, поставил меня на колени, твердил, что
это упрямство, кукольная комедия (
это было любимое его слово), угрожал линейкой и требовал, чтобы я просил прощенья, тогда как я от слез не мог слова вымолвить; наконец, должно
быть, чувствуя свою несправедливость, он ушел в комнату Николая и хлопнул дверью.
Должно
быть, Николай хотел встать, потому что Карл Иваныч сказал: «Сиди, Николай!» — и вслед за
этим затворил дверь. Я вышел из угла и подошел к двери подслушивать.
— Я двенадцать лет живу в
этом доме и могу сказать перед богом, Николай, — продолжал Карл Иваныч, поднимая глаза и табакерку к потолку, — что я их любил и занимался ими больше, чем ежели бы
это были мои собственные дети.
Несколько раз, с различными интонациями и с выражением величайшего удовольствия, прочел он
это изречение, выражавшее его задушевную мысль; потом задал нам урок из истории и сел у окна. Лицо его не
было угрюмо, как прежде; оно выражало довольство человека, достойно отмстившего за нанесенную ему обиду.
Он
был крив на один глаз, и белый зрачок
этого глаза прыгал беспрестанно и придавал его и без того некрасивому лицу еще более отвратительное выражение.
Это был юродивый и странник Гриша.
— Пускай она учит своих девочек, а у нас
есть на
это Карл Иваныч».
Maman с утра
была расстроена; присутствие, слова и поступки Гриши заметно усиливали в ней
это расположение.
— А! вот что! — сказал папа. — Почем же он знает, что я хочу наказывать
этого охотника? Ты знаешь, я вообще не большой охотник до
этих господ, — продолжал он по-французски, — но
этот особенно мне не нравится и должен
быть…
Видно
было, что матушка на
этот счет
была совершенно другого мнения и не хотела спорить.
— Ах, что ты со мной сделала! — сказал папа, улыбаясь и приставив руку ко рту с той стороны, с которой сидела Мими. (Когда он
это делал, я всегда слушал с напряженным вниманием, ожидая чего-нибудь смешного.) — Зачем ты мне напомнила об его ногах? я посмотрел и теперь ничего
есть не
буду.
После небольшого совещания между большими вопрос
этот решен
был в нашу пользу, и — что
было еще приятнее — maman сказала, что она сама поедет с нами.
Это слово: «охотничья лошадь» — как-то странно звучало в ушах maman: ей казалось, что охотничья лошадь должна
быть что-то вроде бешеного зверя и что она непременно понесет и убьет Володю.
Несмотря на увещания папа и Володи, который с удивительным молодечеством говорил, что
это ничего и что он очень любит, когда лошадь несет, бедняжка maman продолжала твердить, что она все гулянье
будет мучиться.
Сначала мы все бросились к забору, от которого видны
были все
эти интересные вещи, а потом с визгом и топотом побежали на верх одеваться, и одеваться так, чтобы как можно более походить на охотников.
Карл Иваныч всегда знал, куда какая туча пойдет; он объявил, что
эта туча пойдет к Масловке, что дождя не
будет и погода
будет превосходная.
По мрачной и свирепой наружности
этого человека скорее можно
было подумать, что он едет на смертный бой, чем на охоту.
Ей надо
было с большими усилиями перетянуть свою подругу, и когда она достигала
этого, один из выжлятников, ехавших сзади, непременно хлопал по ней арапником, приговаривая: «В кучу!» Выехав за ворота, папа велел охотникам и нам ехать по дороге, а сам повернул в ржаное поле.
Подъехав к Калиновому лесу, мы нашли линейку уже там и, сверх всякого ожидания, еще телегу в одну лошадь, на середине которой сидел буфетчик. Из-под сена виднелись: самовар, кадка с мороженой формой и еще кой-какие привлекательные узелки и коробочки. Нельзя
было ошибиться:
это был чай на чистом воздухе, мороженое и фрукты. При виде телеги мы изъявили шумную радость, потому что
пить чай в лесу на траве и вообще на таком месте, на котором никто и никогда не пивал чаю, считалось большим наслаждением.
Мне казалось, что не может
быть решительнее
этой минуты.
Положение
этой напряженности
было слишком неестественно, чтобы продолжаться долго.
От
этих интересных наблюдений я
был отвлечен бабочкой с желтыми крылышками, которая чрезвычайно заманчиво вилась передо мною.
Не знаю, солнышко ли ее пригрело, или она брала сок из
этой травки, — только видно
было, что ей очень хорошо.
Вдруг Жиран завыл и рванулся с такой силой, что я чуть
было не упал. Я оглянулся. На опушке леса, приложив одно ухо и приподняв другое, перепрыгивал заяц. Кровь ударила мне в голову, и я все забыл в
эту минуту: закричал что-то неистовым голосом, пустил собаку и бросился бежать. Но не успел я
этого сделать, как уже стал раскаиваться: заяц присел, сделал прыжок и больше я его не видал.
Но каков
был мой стыд, когда вслед за гончими, которые в голос вывели на опушку, из-за кустов показался Турка! Он видел мою ошибку (которая состояла в том, что я не выдержал) и, презрительно взглянув на меня, сказал только: «Эх, барин!» Но надо знать, как
это было сказано! Мне
было бы легче, ежели бы он меня, как зайца, повесил на седло.
Володя заметно важничал: должно
быть, он гордился тем, что приехал на охотничьей лошади, и притворялся, что очень устал. Может
быть, и то, что у него уже
было слишком много здравого смысла и слишком мало силы воображения, чтобы вполне наслаждаться игрою в Робинзона. Игра
эта состояла в представлении сцен из «Robinson Suisse», [«Швейцарского Робинзона» (фр.).] которого мы читали незадолго пред
этим.
— Ну, пожалуйста… отчего ты не хочешь сделать нам
этого удовольствия? — приставали к нему девочки. — Ты
будешь Charles, или Ernest, или отец — как хочешь? — говорила Катенька, стараясь за рукав курточки приподнять его с земли.
Я заметил ему
это; но он отвечал, что оттого, что мы
будем больше или меньше махать руками, мы ничего не выиграем и не проиграем и все же далеко не уедем.
Плечико во время
этого движения
было на два пальца от моих губ.
Не
быв никогда человеком очень большого света, он всегда водился с людьми
этого круга, и так, что
был уважаем.
В старости у него образовался постоянный взгляд на вещи и неизменные правила, — но единственно на основании практическом: те поступки и образ жизни, которые доставляли ему счастие или удовольствия, он считал хорошими и находил, что так всегда и всем поступать должно. Он говорил очень увлекательно, и
эта способность, мне кажется, усиливала гибкость его правил: он в состоянии
был тот же поступок рассказать как самую милую шалость и как низкую подлость.
У меня
была только синяя краска; но, несмотря на
это, я затеял нарисовать охоту.
Maman играла второй концерт Фильда — своего учителя. Я дремал, и в моем воображении возникали какие-то легкие, светлые и прозрачные воспоминания. Она заиграла патетическую сонату Бетховена, и я вспоминал что-то грустное, тяжелое и мрачное. Maman часто играла
эти две пьесы; поэтому я очень хорошо помню чувство, которое они во мне возбуждали. Чувство
это было похоже на воспоминание; но воспоминание чего? казалось, что вспоминаешь то, чего никогда не
было.
Мне казалось, что важнее тех дел, которые делались в кабинете, ничего в мире
быть не могло; в
этой мысли подтверждало меня еще то, что к дверям кабинета все подходили обыкновенно перешептываясь и на цыпочках; оттуда же
был слышен громкий голос папа и запах сигары, который всегда, не знаю почему, меня очень привлекал.
— Если бы ты видела, как он
был тронут, когда я ему сказал, чтобы он оставил
эти пятьсот рублей в виде подарка… но что забавнее всего —
это счет, который он принес мне.
Это стоит посмотреть, — прибавил он с улыбкой, подавая ей записку, написанную рукою Карла Иваныча, — прелесть!
— Да, Петр Александрыч, — сказал он сквозь слезы (
этого места совсем не
было в приготовленной речи), — я так привык к детям, что не знаю, что
буду делать без них. Лучше я без жалованья
буду служить вам, — прибавил он, одной рукой утирая слезы, а другой подавая счет.