Неточные совпадения
Извозчики, лавочники, кухарки, рабочие, чиновники останавливались и с любопытством оглядывали арестантку; иные покачивали головами и думали: «вот до чего доводит дурное, не такое,
как наше, поведение». Дети с ужасом смотрели на разбойницу, успокаиваясь
только тем, что за ней идут солдаты, и она теперь ничего уже не сделает. Один деревенский мужик, продавший уголь и напившийся чаю в трактире, подошел к ней, перекрестился и подал ей копейку. Арестантка покраснела, наклонила голову и что-то проговорила.
С тех пор ей всё стало постыло, и она
только думала о том,
как бы ей избавиться от того стыда, который ожидал ее, и она стала не
только неохотно и дурно служить барышням, но, сама не знала,
как это случилось, — вдруг ее прорвало. Она наговорила барышням грубостей, в которых сама потом раскаивалась, и попросила расчета.
Маслова курила уже давно, но в последнее время связи своей с приказчиком и после того,
как он бросил ее, она всё больше и больше приучалась пить. Вино привлекало ее не
только потому, что оно казалось ей вкусным, но оно привлекало ее больше всего потому, что давало ей возможность забывать всё то тяжелое, что она пережила, и давало ей развязность и уверенность в своем достоинстве, которых она не имела без вина. Без вина ей всегда было уныло и стыдно.
Нехлюдов
только что хотел взяться за письма,
как из двери, ведшей в коридор, выплыла полная пожилая женщина в трауре, с кружевной наколкой на голове, скрывавшей ее разъехавшуюся дорожку пробора.
Одни слишком громко повторяли слова,
как будто с задором и выражением, говорящим: «а я всё-таки буду и буду говорить», другие же
только шептали, отставали от священника и потом,
как бы испугавшись, не во-время догоняли его; одни крепко-крепко,
как бы боясь, что выпустят что-то, вызывающими жестами держали свои щепотки, а другие распускали их и опять собирали.
— В этом признаю.
Только я думала,
как мне сказали, что они сонные, что от них ничего не будет. Не думала и не хотела. Перед Богом говорю — не хотела, — сказала она.
И товарищ прокурора тотчас же снял локоть с конторки и стал записывать что-то. В действительности он ничего не записывал, а
только обводил пером буквы своей записки, но он видал,
как прокуроры и адвокаты это делают: после ловкого вопроса вписывают в свою речь ремарку, которая должна сокрушить противника.
В то время Нехлюдов, воспитанный под крылом матери, в 19 лет был вполне невинный юноша. Он мечтал о женщине
только как о жене. Все же женщины, которые не могли, по его понятию, быть его женой, были для него не женщины, а люди. Но случилось, что в это лето, в Вознесенье, к тетушкам приехала их соседка с детьми: двумя барышнями, гимназистом и с гостившим у них молодым художником из мужиков.
Но когда к этому развращению вообще военной службы, с своей честью мундира, знамени, своим разрешением насилия и убийства, присоединяется еще и развращение богатства и близости общения с царской фамилией,
как это происходит в среде избранных гвардейских полков, в которых служат
только богатые и знатные офицеры, то это развращение доходит у людей, подпавших ему, до состояния полного сумасшествия эгоизма.
В особенности развращающе действует на военных такая жизнь потому, что если невоенный человек ведет такую жизнь, он в глубине души не может не стыдиться такой жизни. Военные же люди считают, что это так должно быть, хвалятся, гордятся такою жизнью, особенно в военное время,
как это было с Нехлюдовым, поступившим в военную службу после объявления войны Турции. «Мы готовы жертвовать жизнью на войне, и потому такая беззаботная, веселая жизнь не
только простительна, но и необходима для нас. Мы и ведем ее».
Нехлюдову хотелось спросить Тихона про Катюшу: что она?
как живет? не выходит ли замуж? Но Тихон был так почтителен и вместе строг, так твердо настаивал на том, чтобы самому поливать из рукомойника на руки воду, что Нехлюдов не решился спрашивать его о Катюше и
только спросил про его внуков, про старого братцева жеребца, про дворняжку Полкана. Все были живы, здоровы, кроме Полкана, который взбесился в прошлом году.
Он чувствовал, что влюблен, но не так,
как прежде, когда эта любовь была для него тайной, и он сам не решался признаться себе в том, что он любит, и когда он был убежден в том, что любить можно
только один paз, — теперь он был влюблен, зная это и радуясь этому и смутно зная, хотя и скрывая от себя, в чем состоит любовь, и что из нее может выйти.
Нехлюдову же было удивительно,
как это он, этот дьячок, не понимает того, что всё, что здесь да и везде на свете существует, существует
только для Катюши, и что пренебречь можно всем на свете,
только не ею, потому что она — центр всего.
Нехлюдов пустил ее, и ему стало на мгновенье не
только неловко и стыдно, но гадко на себя. Ему бы надо было поверить себе, но он не понял, что эта неловкость и стыд были самые добрые чувства его души, просившиеся наружу, а, напротив, ему показалось, что это говорит в нем его глупость, что надо делать,
как все делают.
Она улыбнулась,
только когда он улыбнулся, улыбнулась,
только как бы покоряясь ему, но в душе ее не было улыбки, — был страх.
Шенбок пробыл
только один день и в следующую ночь уехал вместе с Нехлюдовым. Они не могли дольше оставаться, так
как был уже последний срок для явки в полк.
В том состоянии сумасшествия эгоизма, в котором он находился, Нехлюдов думал
только о себе — о том, осудят ли его и насколько, если узнают, о том,
как он с ней поступил, a не о том, что она испытывает и что с ней будет.
В глубине, в самой глубине души он знал, что поступил так скверно, подло, жестоко, что ему, с сознанием этого поступка, нельзя не
только самому осуждать кого-нибудь, но смотреть в глаза людям, не говоря уже о том, чтобы считать себя прекрасным, благородным, великодушным молодым человеком,
каким он считал себя. А ему нужно было считать себя таким для того, чтобы продолжать бодро и весело жить. А для этого было одно средство: не думать об этом. Так он и сделал.
Только один раз, когда после войны, с надеждой увидать ее, он заехал к тетушкам и узнал, что Катюши уже не было, что она скоро после его проезда отошла от них, чтобы родить, что где-то родила и,
как слышали тетки, совсем испортилась, — у него защемило сердце.
Но вот теперь эта удивительная случайность напомнила ему всё и требовала от него признания своей бессердечности, жестокости, подлости, давших ему возможность спокойно жить эти десять лет с таким грехом на совести. Но он еще далек был от такого признания и теперь думал
только о том,
как бы сейчас не узналось всё, и она или ее защитник не рассказали всего и не осрамили бы его перед всеми.
Она не
только знает читать и писать, она знает по-французски, она, сирота, вероятно несущая в себе зародыши преступности, была воспитана в интеллигентной дворянской семье и могла бы жить честным трудом; но она бросает своих благодетелей, предается своим страстям и для удовлетворения их поступает в дом терпимости, где выдается от других своих товарок своим образованием и, главное,
как вы слышали здесь, господа присяжные заседатели, от ее хозяйки, умением влиять на посетителей тем таинственным, в последнее время исследованным наукой, в особенности школой Шарко, свойством, известным под именем внушения.
После этого защитника опять встал товарищ прокурора и, защитив свое положение о наследственности против первого защитника тем, что если Бочкова и дочь неизвестных родителей, то истинность учения наследственности этим нисколько не инвалидируется, так
как закон наследственности настолько установлен наукой, что мы не
только можем выводить преступление из наследственности, но и наследственность из преступления.
Евфимья Бочкова повторяла то, что она ничего не знала и ни в чем не участвовала, и упорно указывала,
как на виновницу всего, на Маслову. Симон
только повторил несколько раз...
Маслова же ничего не сказала. На предложение председателя сказать то, что она имеет для своей защиты, она
только подняла на него глаза, оглянулась на всех,
как затравленный зверь, и тотчас же опустила их и заплакала, громко всхлипывая.
И в его представлении происходило то обычное явление, что давно не виденное лицо любимого человека, сначала поразив теми внешними переменами, которые произошли за время отсутствия, понемногу делается совершенно таким же,
каким оно было за много лет тому назад, исчезают все происшедшие перемены, и перед духовными очами выступает
только то главное выражение исключительной, неповторяемой духовной личности.
Он краснел и бледнел, и
только что хотел начать говорить,
как Петр Герасимович, до этого времени молчаливый, очевидно раздраженный авторитетным тоном старшины, вдруг начал возражать ему и говорить то самое, что хотел сказать Нехлюдов.
Она восьмой год при гостях лежала, в кружевах и лентах, среди бархата, позолоты, слоновой кости, бронзы, лака и цветов и никуда не ездила и принимала,
как она говорила,
только «своих друзей», т. е. всё то, что, по ее мнению, чем-нибудь выделялось из толпы.
Слушая то Софью Васильевну, то Колосова, Нехлюдов видел, во-первых, что ни Софье Васильевне ни Колосову нет никакого дела ни до драмы ни друг до друга, а что если они говорят, то
только для удовлетворения физиологической потребности после еды пошевелить мускулами языка и горла; во-вторых, то, что Колосов, выпив водки, вина, ликера, был немного пьян, не так пьян,
как бывают пьяны редко пьющие мужики, но так,
как бывают пьяны люди, сделавшие себе из вина привычку.
«Plutôt une affaire d’amour sale», [Скорее дело, в котором замешана грязная любовь, — непереводимый каламбур.] хотела сказать и не сказала Мисси, глядя перед собой с совершенно другим, потухшим лицом, чем то, с
каким она смотрела на него, но она не сказала даже Катерине Алексеевне этого каламбура дурного тона, а сказала
только.
Это было тем более отвратительно, что в этой же комнате три месяца тому назад лежала эта женщина, ссохшаяся,
как мумия, и всё-таки наполнявшая мучительно тяжелым запахом, который ничем нельзя было заглушить, не
только всю комнату, но и весь дом.
В то время
как она сидела в арестантской, дожидаясь суда, и в перерывах заседания она видела,
как эти мужчины, притворяясь, что они идут за другим делом, проходили мимо дверей или входили в комнату
только затем, чтобы оглядеть ее.
Мальчишка в одной рубашонке пробегал мимо нее и приговаривал всё одно и то же: «ишь, не поймала!» Старушка эта, обвинявшаяся вместе с сыном в поджоге, переносила свое заключение с величайшим добродушием, сокрушаясь
только о сыне, сидевшем с ней одновременно в остроге, но более всего о своем старике, который, она боялась, совсем без нее завшивеет, так
как невестка ушла, и его обмывать некому.
— А то и здесь, — перебила ее Маслова. — Тоже и здесь попала я.
Только меня привели, а тут партия с вокзала. Так тàк одолели, что не знала,
как отделаться. Спасибо, помощник отогнал. Один пристал так, что насилу отбилась.
Рыжая
как будто
только этого и ждала и неожиданно быстрым движеньем вцепилась одной рукой в волосы Кораблевой, а другой хотела ударить ее в лицо, но Кораблева ухватила эту руку.
И когда он представлял себе
только,
как он увидит ее,
как он скажет ей всё,
как покается в своей вине перед ней,
как объявит ей, что он сделает всё, что может, женится на ней, чтобы загладить свою вину, — так особенное восторженное чувство охватывало его, и слезы выступали ему на глаза.
«Такое же опасное существо,
как вчерашняя преступница, — думал Нехлюдов, слушая всё, что происходило перед ним. — Они опасные, а мы не опасные?.. Я — распутник, блудник, обманщик, и все мы, все те, которые, зная меня таким, каков я есмь, не
только не презирали, но уважали меня? Но если бы даже и был этот мальчик самый опасный для общества человек из всех людей, находящихся в этой зале, то что же, по здравому смыслу, надо сделать, когда он попался?
— И ведь сколько и
каких напряженных усилий стоит это притворство, — продолжал думать Нехлюдов, оглядывая эту огромную залу, эти портреты, лампы, кресла, мундиры, эти толстые стены, окна, вспоминая всю громадность этого здания и еще бòльшую громадность самого учреждения, всю армию чиновников, писцов, сторожей, курьеров, не
только здесь, но во всей России, получающих жалованье за эту никому ненужную комедию.
— Что если бы хоть одну сотую этих усилий мы направляли на то, чтобы помогать тем заброшенным существам, на которых мы смотрим теперь
только как на руки и тела, необходимые для нашего спокойствия и удобства.
Рапсодия
только что опять разбежалась,
как вдруг, не доходя до заколдованного места, оборвалась, и послышался голос...
И никому из присутствующих, начиная с священника и смотрителя и кончая Масловой, не приходило в голову, что тот самый Иисус, имя которого со свистом такое бесчисленное число раз повторял священник, всякими странными словами восхваляя его, запретил именно всё то, что делалось здесь; запретил не
только такое бессмысленное многоглаголание и кощунственное волхвование священников-учителей над хлебом и вином, но самым определенным образом запретил одним людям называть учителями других людей, запретил молитвы в храмах, а велел молиться каждому в уединении, запретил самые храмы, сказав, что пришел разрушить их, и что молиться надо не в храмах, а в духе и истине; главное же, запретил не
только судить людей и держать их в заточении, мучать, позорить, казнить,
как это делалось здесь, а запретил всякое насилие над людьми, сказав, что он пришел выпустить плененных на свободу.
Так же верил и дьячок и еще тверже, чем священник, потому что совсем забыл сущность догматов этой веры, а знал
только, что за теплоту, за поминание, за часы, за молебен простой и за молебен с акафистом, за всё есть определенная цена, которую настоящие христиане охотно платят, и потому выкрикивал свои: «помилось, помилось», и пел, и читал, что положено, с такой же спокойной уверенностью в необходимости этого, с
какой люди продают дрова, муку, картофель.
Если бы не было этой веры, им не
только труднее, но, пожалуй, и невозможно бы было все свои силы употреблять на то, чтобы мучать людей,
как они это теперь делали с совершенно спокойной совестью.
Только ближе подойдя к людям, точно
как мухи насевшим на сахар, прилепившимся к сетке, делившей комнату надвое, Нехлюдов понял, в чем дело.
Можно было
только по лицам судить о том, что говорилось и
какие отношения были между говорящими.
Через минуту из боковой двери вышла Маслова. Подойдя мягкими шагами вплоть к Нехлюдову, она остановилась и исподлобья взглянула на него. Черные волосы, так же
как и третьего дня, выбивались вьющимися колечками, лицо, нездоровое, пухлое и белое, было миловидно и совершенно спокойно;
только глянцовито-черные косые глаза из-под подпухших век особенно блестели.
Теперь этот чисто одетый, выхоленный господин с надушенной бородой был для нее не тот Нехлюдов, которого она любила, а
только один из тех людей, которые, когда им нужно было, пользовались такими существами,
как она, и которыми такие существа,
как она, должны были пользоваться
как можно для себя выгоднее.
Он испытывал к ней теперь чувство такое,
какого он никогда не испытывал прежде ни к ней ни к кому-либо другому, в котором не было ничего личного: он ничего не желал себе от нее, а желал
только того, чтобы она перестала быть такою,
какою она была теперь, чтобы она пробудилась и стала такою,
какою она была прежде.
Преимущественно удивляло его то, что Маслова не
только не стыдилась своего положения — не арестантки (этого она стыдилась), а своего положения проститутки, — но
как будто даже была довольна, почти гордилась им.
И потому теперешний Нехлюдов был для нее не тот человек, которого она когда-то любила чистой любовью, а
только богатый господин, которым можно и должно воспользоваться и с которым могли быть
только такие отношения,
как и со всеми мужчинами.
Войдя в его великолепную квартиру собственного дома с огромными растениями и удивительными занавесками в окнах и вообще той дорогой обстановкой, свидетельствующей о дурашных, т. е. без труда полученных деньгах, которая бывает
только у людей неожиданно разбогатевших, Нехлюдов застал в приемной дожидающихся очереди просителей,
как у врачей, уныло сидящих около столов с долженствующими утешать их иллюстрированными журналами.