Неточные совпадения
Либеральная партия
говорила или, лучше, подразумевала, что религия
есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова
о том свете, когда и на этом жить
было бы очень весело.
Левин хотел сказать брату
о своем намерении жениться и спросить его совета, он даже твердо решился на это; но когда он увидел брата, послушал его разговора с профессором, когда услыхал потом этот невольно покровительственный тон, с которым брат расспрашивал его
о хозяйственных делах (материнское имение их
было неделеное, и Левин заведывал обеими частями), Левин почувствовал, что не может почему-то начать
говорить с братом
о своем решении жениться.
Когда Левин опять подбежал к Кити, лицо ее уже
было не строго, глаза смотрели так же правдиво и ласково, но Левину показалось, что в ласковости ее
был особенный, умышленно-спокойный тон. И ему стало грустно.
Поговорив о своей старой гувернантке,
о ее странностях, она спросила его
о его жизни.
— Я тебе
говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив
о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее
есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò
будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Когда найдено
было электричество, — быстро перебил Левин, — то
было только открыто явление, и неизвестно
было, откуда оно происходит и что оно производит, и века прошли прежде, чем подумали
о приложении его. Спириты же, напротив, начали с того, что столики им пишут и духи к ним приходят, а потом уже стали
говорить, что это
есть сила неизвестная.
Она, счастливая, довольная после разговора с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, и хотя она не намерена
была говорить ему
о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на то, что ей кажется дело с Вронским совсем конченным, что оно решится, как только приедет его мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
Все эти дни Долли
была одна с детьми.
Говорить о своем горе она не хотела, а с этим горем на душе
говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль
о том, как она выскажет, то злила необходимость
говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он
был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал,
говоря о тебе, и какая поэзия и высота
была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда
была и осталась, а это увлечение не души его…
Облонский обедал дома; разговор
был общий, и жена
говорила с ним, называя его «ты», чего прежде не
было. В отношениях мужа с женой оставалась та же отчужденность, но уже не
было речи
о разлуке, и Степан Аркадьич видел возможность объяснения и примирения.
И странно то, что хотя они действительно
говорили о том, как смешон Иван Иванович своим французским языком, и
о том, что для Елецкой можно
было бы найти лучше партию, а между тем эти слова имели для них значение, и они чувствовали это так же, как и Кити.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что
говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно
было. У Константина больно сжалось сердце при мысли
о том, в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что
говорил господин в поддевке. Он
говорил о каком-то предприятии.
—
О, прекрасно! Mariette
говорит, что он
был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал
о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар
будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она
о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Он любил
говорить о Шекспире, Рафаэле, Бетховене,
о значении новых школ поэзии и музыки, которые все
были у него распределены с очень ясною последовательностью.
Как будто слезы
были та необходимая мазь, без которой не могла итти успешно машина взаимного общения между двумя сестрами, — сестры после слез разговорились не
о том, что занимало их; но, и
говоря о постороннем, они поняли друг друга.
Вронский
был везде, где только мог встречать Анну, и
говорил ей, когда мог,
о своей любви.
Этот разговор поддержался, так как говорилось намеками именно
о том, чего нельзя
было говорить в этой гостиной, то
есть об отношениях Тушкевича к хозяйке.
— То,
о чем вы сейчас
говорили,
была ошибка, а не любовь.
— Позволь, дай договорить мне. Я люблю тебя. Но я
говорю не
о себе; главные лица тут — наш сын и ты сама. Очень может
быть, повторяю, тебе покажутся совершенно напрасными и неуместными мои слова; может
быть, они вызваны моим заблуждением. В таком случае я прошу тебя извинить меня. Но если ты сама чувствуешь, что
есть хоть малейшие основания, то я тебя прошу подумать и, если сердце тебе
говорит, высказать мне…
Она
говорила себе: «Нет, теперь я не могу об этом думать; после, когда я
буду спокойнее». Но это спокойствие для мыслей никогда не наступало; каждый paз, как являлась ей мысль
о том, что она сделала, и что с ней
будет, и что она должна сделать, на нее находил ужас, и она отгоняла от себя эти мысли.
Он помнил, как он пред отъездом в Москву сказал раз своему скотнику Николаю, наивному мужику, с которым он любил
поговорить: «Что, Николай! хочу жениться», и как Николай поспешно отвечал, как
о деле, в котором не может
быть никакого сомнения: «И давно пора, Константин Дмитрич».
— Да, но постой: я
говорю не
о политической экономии, я
говорю о науке хозяйства. Она должна
быть как естественные науки и наблюдать данные явления и рабочего с его экономическим, этнографическим…
Левин
был благодарен Облонскому за то, что тот со своим всегдашним тактом, заметив, что Левин боялся разговора
о Щербацких, ничего не
говорил о них; но теперь Левину уже хотелось узнать то, что его так мучало, но он не смел заговорить.
Возвращаясь домой, Левин расспросил все подробности
о болезни Кити и планах Щербацких, и, хотя ему совестно бы
было признаться в этом, то, что он узнал,
было приятно ему. Приятно и потому, что
была еще надежда, и еще более приятно потому, что больно
было ей, той, которая сделала ему так больно. Но, когда Степан Аркадьич начал
говорить о причинах болезни Кити и упомянул имя Вронского, Левин перебил его.
Как ни старался Левин преодолеть себя, он
был мрачен и молчалив. Ему нужно
было сделать один вопрос Степану Аркадьичу, но он не мог решиться и не находил ни формы, ни времени, как и когда его сделать. Степан Аркадьич уже сошел к себе вниз, разделся, опять умылся, облекся в гофрированную ночную рубашку и лег, а Левин все медлил у него в комнате,
говоря о разных пустяках и не
будучи в силах спросить, что хотел.
Вронский не
говорил с ним
о своей любви, но знал, что он всё знает, всё понимает как должно, и ему приятно
было видеть это по его глазам.
Когда он
был тут, ни Вронский, ни Анна не только не позволяли себе
говорить о чем-нибудь таком, чего бы они не могли повторить при всех, но они не позволяли себе даже и намеками
говорить то, чего бы мальчик не понял.
Он теперь,
говоря с братом
о неприятной весьма для него вещи, зная, что глаза многих могут
быть устремлены на них, имел вид улыбающийся, как будто он
о чем-нибудь неважном шутил с братом.
Со времени того разговора после вечера у княгини Тверской он никогда не
говорил с Анною
о своих подозрениях и ревности, и тот его обычный тон представления кого-то
был как нельзя более удобен для его теперешних отношений к жене.
Алексей Александрович думал и
говорил, что ни в какой год у него не
было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того, что он сам выдумывал себе в нынешнем году дела, что это
было одно из средств не открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и мысли
о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали.
Сколько раз во время своей восьмилетней счастливой жизни с женой, глядя на чужих неверных жен и обманутых мужей,
говорил себе Алексей Александрович: «как допустить до этого? как не развязать этого безобразного положения?» Но теперь, когда беда пала на его голову, он не только не думал
о том, как развязать это положение, но вовсе не хотел знать его, не хотел знать именно потому, что оно
было слишком ужасно, слишком неестественно.
— Я уже просил вас держать себя в свете так, чтоб и злые языки не могли ничего сказать против вас.
Было время, когда я
говорил о внутренних отношениях; я теперь не
говорю про них. Теперь я
говорю о внешних отношениях. Вы неприлично держали себя, и я желал бы, чтоб это не повторялось.
— А знаешь, я
о тебе думал, — сказал Сергей Иванович. — Это ни на что не похоже, что у вас делается в уезде, как мне порассказал этот доктор; он очень неглупый малый. И я тебе
говорил и
говорю: нехорошо, что ты не ездишь на собрания и вообще устранился от земского дела. Если порядочные люди
будут удаляться, разумеется, всё пойдет Бог знает как. Деньги мы платим, они идут на жалованье, а нет ни школ, ни фельдшеров, ни повивальных бабок, ни аптек, ничего нет.
— Я думаю, — сказал Константин, — что никакая деятельность не может
быть прочна, если она не имеет основы в личном интересе. Это общая истина, философская, — сказал он, с решительностью повторяя слово философская, как будто желая показать, что он тоже имеет право, как и всякий,
говорить о философии.
Гриша плакал,
говоря, что и Николинька свистал, но что вот его не наказали и что он не от пирога плачет, — ему всё равно, — но
о том, что с ним несправедливы. Это
было слишком уже грустно, и Дарья Александровна решилась, переговорив с Англичанкой, простить Гришу и пошла к ней. Но тут, проходя чрез залу, она увидала сцену, наполнившую такою радостью ее сердце, что слезы выступили ей на глаза, и она сама простила преступника.
—
О, нет! — сказала Долли. — Первое время
было неудобно, а теперь всё прекрасно устроилось благодаря моей старой няне, — сказала она, указывая на Матрену Филимоновну, понимавшую, что
говорят о ней, и весело и дружелюбно улыбавшуюся Левину. Она знала его и знала, что это хороший жених барышне, и желала, чтобы дело сладилось.
Он
говорил это и страстно желал услыхать подробности
о Кити и вместе боялся этого. Ему страшно
было, что расстроится приобретенное им с таким трудом спокойствие.
Редко встречая Анну, он не мог ничего ей сказать, кроме пошлостей, но он
говорил эти пошлости,
о том, когда она переезжает в Петербург,
о том, как ее любит графиня Лидия Ивановна, с таким выражением, которое показывало, что он от всей души желает
быть ей приятным и показать свое уважение и даже более.
Кроме того, Левин знал, что он увидит у Свияжского помещиков соседей, и ему теперь особенно интересно
было поговорить, послушать
о хозяйстве те самые разговоры об урожае, найме рабочих и т. п., которые, Левин знал, принято считать чем-то очень низким, но которые теперь для Левина казались одними важными.
Левин слушал и придумывал и не мог придумать, что сказать. Вероятно, Николай почувствовал то же; он стал расспрашивать брата
о делах его; и Левин
был рад
говорить о себе, потому что он мог
говорить не притворяясь. Он рассказал брату свои планы и действия.
Но ни тот, ни другой не смели
говорить о ней, и потому всё, что бы они ни
говорили, не выразив того, что одно занимало их, ― всё
было ложь.
― Ну, ну, так что ты хотел сказать мне про принца? Я прогнала, прогнала беса, ― прибавила она. Бесом называлась между ними ревность. ― Да, так что ты начал
говорить о принце? Почему тебе так тяжело
было?
― Это не мужчина, не человек, это кукла! Никто не знает, но я знаю.
О, если б я
была на его месте, я бы давно убила, я бы разорвала на куски эту жену, такую, как я, а не
говорила бы: ты, ma chère, Анна. Это не человек, это министерская машина. Он не понимает, что я твоя жена, что он чужой, что он лишний… Не
будем, не
будем говорить!..
― Ты неправа и неправа, мой друг, ― сказал Вронский, стараясь успокоить ее. ― Но всё равно, не
будем о нем
говорить. Расскажи мне, что ты делала? Что с тобой? Что такое эта болезнь и что сказал доктор?
― Прежде чем начать
говорить о моем деле, ― сказал Алексей Александрович, удивленно проследив глазами за движением адвоката, ― я должен заметить, что дело,
о котором я имею
говорить с вами, должно
быть тайной.
— Да, да! —
говорил он. Очень может
быть, что ты прав, — сказал он. — Но я рад, что ты в бодром духе: и за медведями ездишь, и работаешь, и увлекаешься. А то мне Щербацкий
говорил — он тебя встретил, — что ты в каком-то унынии, всё
о смерти
говоришь…
Ничего, казалось, не
было необыкновенного в том, что она сказала, но какое невыразимое для него словами значение
было в каждом звуке, в каждом движении ее губ, глаз, руки, когда она
говорила это! Тут
была и просьба
о прощении, и доверие к нему, и ласка, нежная, робкая ласка, и обещание, и надежда, и любовь к нему, в которую он не мог не верить и которая душила его счастьем.
— Но в том и вопрос, — перебил своим басом Песцов, который всегда торопился
говорить и, казалось, всегда всю душу полагал на то,
о чем он
говорил, — в чем полагать высшее развитие? Англичане, Французы, Немцы — кто стоит на высшей степени развития? Кто
будет национализовать один другого? Мы видим, что Рейн офранцузился, а Немцы не ниже стоят! — кричал он. — Тут
есть другой закон!
Для Кити точно так же, казалось, должно бы
быть интересно то, что они
говорили о правах и образовании женщин.
— Это
было рано-рано утром. Вы, верно, только проснулись. Maman ваша спала в своем уголке. Чудное утро
было. Я иду и думаю: кто это четверней в карете? Славная четверка с бубенчиками, и на мгновенье вы мелькнули, и вижу я в окно — вы сидите вот так и обеими руками держите завязки чепчика и
о чем-то ужасно задумались, —
говорил он улыбаясь. — Как бы я желал знать,
о чем вы тогда думали.
О важном?
Приложение или неприложение христианского правила к своему случаю
был вопрос слишком трудный,
о котором нельзя
было говорить слегка, и вопрос этот
был уже давно решен Алексеем Александровичем отрицательно.