Неточные совпадения
Бобчинский. Возле будки, где продаются пироги. Да, встретившись с Петром Ивановичем, и
говорю ему: «Слышали ли вы
о новости-та, которую получил Антон Антонович из достоверного письма?» А Петр Иванович уж услыхали об этом от ключницы вашей Авдотьи, которая, не знаю, за чем-то
была послана к Филиппу Антоновичу Почечуеву.
Почтмейстер. Нет,
о петербургском ничего нет, а
о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем:
есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет,
говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
Стародум. Мне очень приятно
быть знакому с человеком ваших качеств. Дядя ваш мне
о вас
говорил. Он отдает вам всю справедливость. Особливые достоинствы…
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки
говорили:"Хитер, прохвост, твой бред, но
есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего
будет". Да; это
был тоже бред, или, лучше сказать, тут встали лицом к лицу два бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял
о совершенной своей независимости от первого.
— Я не либерал и либералом никогда не бывал-с. Действую всегда прямо и потому даже от законов держусь в отдалении. В затруднительных случаях приказываю поискать, но требую одного: чтоб закон
был старый. Новых законов не люблю-с. Многое в них пропускается, а
о прочем и совсем не упоминается. Так я всегда
говорил, так отозвался и теперь, когда отправлялся сюда. От новых,
говорю, законов увольте, прочее же надеюсь исполнить в точности!
А поелику навоз производить стало всякому вольно, то и хлеба уродилось столько, что, кроме продажи, осталось даже на собственное употребление:"Не то что в других городах, — с горечью
говорит летописец, — где железные дороги [
О железных дорогах тогда и помину не
было; но это один из тех безвредных анахронизмов, каких очень много встречается в «Летописи».
Человек он
был чувствительный, и когда
говорил о взаимных отношениях двух полов, то краснел.
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил перед обывателями вопрос
о подспорьях вообще и
о горчице, как
о подспорье, в особенности; но оттого ли, что в словах его
было более личной веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого, что он, по обычаю своему, не
говорил, а кричал, — как бы то ни
было, результат его убеждений
был таков, что глуповцы испугались и опять всем обществом пали на колени.
Так, например, при Негодяеве упоминается
о некоем дворянском сыне Ивашке Фарафонтьеве, который
был посажен на цепь за то, что
говорил хульные слова, а слова те в том состояли, что"всем-де людям в еде равная потреба настоит, и кто-де
ест много, пускай делится с тем, кто
ест мало"."И, сидя на цепи, Ивашка умре", — прибавляет летописец.
"
Будучи, выше меры, обременены телесными упражнениями, —
говорит летописец, — глуповцы, с устатку, ни
о чем больше не мыслили, кроме как
о выпрямлении согбенных работой телес своих".
Осматривание достопримечательностей, не
говоря о том, что всё уже
было видено, не имело для него, как для Русского и умного человека, той необъяснимой значительности, которую умеют приписывать этому делу Англичане.
Он
говорил то самое, что предлагал Сергей Иванович; но, очевидно, он ненавидел его и всю его партию, и это чувство ненависти сообщилось всей партии и вызвало отпор такого же, хотя и более приличного озлобления с другой стороны. Поднялись крики, и на минуту всё смешалось, так что губернский предводитель должен
был просить
о порядке.
Либеральная партия
говорила или, лучше, подразумевала, что религия
есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова
о том свете, когда и на этом жить
было бы очень весело.
Агафья Михайловна с разгоряченным и огорченным лицом, спутанными волосами и обнаженными по локоть худыми руками кругообразно покачивала тазик над жаровней и мрачно смотрела на малину, от всей души желая, чтоб она застыла и не проварилась. Княгиня, чувствуя, что на нее, как на главную советницу по варке малины, должен
быть направлен гнев Агафьи Михайловны, старалась сделать вид, что она занята другим и не интересуется малиной,
говорила о постороннем, но искоса поглядывала на жаровню.
Я
о себе не
говорю, хотя мне тяжело, очень тяжело, — сказал он с выражением угрозы кому-то за то, что ему
было тяжело.
Вронскому
было сначала неловко за то, что он не знал и первой статьи
о Двух Началах, про которую ему
говорил автор как про что-то известное.
Когда он
был тут, ни Вронский, ни Анна не только не позволяли себе
говорить о чем-нибудь таком, чего бы они не могли повторить при всех, но они не позволяли себе даже и намеками
говорить то, чего бы мальчик не понял.
Левин покраснел гораздо больше ее, когда она сказала ему, что встретила Вронского у княгини Марьи Борисовны. Ей очень трудно
было сказать это ему, но еще труднее
было продолжать
говорить о подробностях встречи, так как он не спрашивал ее, а только нахмурившись смотрел на нее.
Алексей Александрович думал и
говорил, что ни в какой год у него не
было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того, что он сам выдумывал себе в нынешнем году дела, что это
было одно из средств не открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и мысли
о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали.
— Когда найдено
было электричество, — быстро перебил Левин, — то
было только открыто явление, и неизвестно
было, откуда оно происходит и что оно производит, и века прошли прежде, чем подумали
о приложении его. Спириты же, напротив, начали с того, что столики им пишут и духи к ним приходят, а потом уже стали
говорить, что это
есть сила неизвестная.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что
говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно
было. У Константина больно сжалось сердце при мысли
о том, в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что
говорил господин в поддевке. Он
говорил о каком-то предприятии.
Но прошла неделя, другая, третья, и в обществе не
было заметно никакого впечатления; друзья его, специалисты и ученые, иногда, очевидно из учтивости, заговаривали
о ней. Остальные же его знакомые, не интересуясь книгой ученого содержания, вовсе не
говорили с ним
о ней. И в обществе, в особенности теперь занятом другим,
было совершенное равнодушие. В литературе тоже в продолжение месяца не
было ни слова
о книге.
— Это
было рано-рано утром. Вы, верно, только проснулись. Maman ваша спала в своем уголке. Чудное утро
было. Я иду и думаю: кто это четверней в карете? Славная четверка с бубенчиками, и на мгновенье вы мелькнули, и вижу я в окно — вы сидите вот так и обеими руками держите завязки чепчика и
о чем-то ужасно задумались, —
говорил он улыбаясь. — Как бы я желал знать,
о чем вы тогда думали.
О важном?
Со времени того разговора после вечера у княгини Тверской он никогда не
говорил с Анною
о своих подозрениях и ревности, и тот его обычный тон представления кого-то
был как нельзя более удобен для его теперешних отношений к жене.
― Это не мужчина, не человек, это кукла! Никто не знает, но я знаю.
О, если б я
была на его месте, я бы давно убила, я бы разорвала на куски эту жену, такую, как я, а не
говорила бы: ты, ma chère, Анна. Это не человек, это министерская машина. Он не понимает, что я твоя жена, что он чужой, что он лишний… Не
будем, не
будем говорить!..
— Да, но постой: я
говорю не
о политической экономии, я
говорю о науке хозяйства. Она должна
быть как естественные науки и наблюдать данные явления и рабочего с его экономическим, этнографическим…
Кроме того, он видел, что если уже
говорить о технике, то нельзя
было его хвалить за нее.
Степан Аркадьич знал, что когда Каренин начинал
говорить о том, что делают и думают они, те самые, которые не хотели принимать его проектов и
были причиной всего зла в России, что тогда уже близко
было к концу; и потому охотно отказался теперь от принципа свободы и вполне согласился. Алексей Александрович замолк, задумчиво перелистывая свою рукопись.
— Да, да! —
говорил он. Очень может
быть, что ты прав, — сказал он. — Но я рад, что ты в бодром духе: и за медведями ездишь, и работаешь, и увлекаешься. А то мне Щербацкий
говорил — он тебя встретил, — что ты в каком-то унынии, всё
о смерти
говоришь…
Он
говорил это и страстно желал услыхать подробности
о Кити и вместе боялся этого. Ему страшно
было, что расстроится приобретенное им с таким трудом спокойствие.
— Я думаю, — сказал Константин, — что никакая деятельность не может
быть прочна, если она не имеет основы в личном интересе. Это общая истина, философская, — сказал он, с решительностью повторяя слово философская, как будто желая показать, что он тоже имеет право, как и всякий,
говорить о философии.
Когда кончилось чтение обзора, общество сошлось, и Левин встретил и Свияжского, звавшего его нынче вечером непременно в Общество сельского хозяйства, где
будет читаться знаменитый доклад, и Степана Аркадьича, который только что приехал с бегов, и еще много других знакомых, и Левин еще
поговорил и послушал разные суждения
о заседании,
о новой пьесе и
о процессе.
― Ну, ну, так что ты хотел сказать мне про принца? Я прогнала, прогнала беса, ― прибавила она. Бесом называлась между ними ревность. ― Да, так что ты начал
говорить о принце? Почему тебе так тяжело
было?
Когда она вошла в спальню, Вронский внимательно посмотрел на нее. Он искал следов того разговора, который, он знал, она, так долго оставаясь в комнате Долли, должна
была иметь с нею. Но в ее выражении, возбужденно-сдержанном и что-то скрывающем, он ничего не нашел, кроме хотя и привычной ему, но всё еще пленяющей его красоты, сознания ее и желания, чтоб она на него действовала. Он не хотел спросить ее
о том, что они
говорили, но надеялся, что она сама скажет что-нибудь. Но она сказала только...
Левин смотрел перед собой и видел стадо, потом увидал свою тележку, запряженную Вороным, и кучера, который, подъехав к стаду,
поговорил что-то с пастухом; потом он уже вблизи от себя услыхал звук колес и фырканье сытой лошади; но он так
был поглощен своими мыслями, что он и не подумал
о том, зачем едет к нему кучер.
— Но в том и вопрос, — перебил своим басом Песцов, который всегда торопился
говорить и, казалось, всегда всю душу полагал на то,
о чем он
говорил, — в чем полагать высшее развитие? Англичане, Французы, Немцы — кто стоит на высшей степени развития? Кто
будет национализовать один другого? Мы видим, что Рейн офранцузился, а Немцы не ниже стоят! — кричал он. — Тут
есть другой закон!
Левин слушал и придумывал и не мог придумать, что сказать. Вероятно, Николай почувствовал то же; он стал расспрашивать брата
о делах его; и Левин
был рад
говорить о себе, потому что он мог
говорить не притворяясь. Он рассказал брату свои планы и действия.
«Да, да, вот женщина!» думал Левин, забывшись и упорно глядя на ее красивое, подвижное лицо, которое теперь вдруг совершенно переменилось. Левин не слыхал,
о чем она
говорила, перегнувшись к брату, но он
был поражен переменой ее выражения. Прежде столь прекрасное в своем спокойствии, ее лицо вдруг выразило странное любопытство, гнев и гордость. Но это продолжалось только одну минуту. Она сощурилась, как бы вспоминая что-то.
—
О, нет! — сказала Долли. — Первое время
было неудобно, а теперь всё прекрасно устроилось благодаря моей старой няне, — сказала она, указывая на Матрену Филимоновну, понимавшую, что
говорят о ней, и весело и дружелюбно улыбавшуюся Левину. Она знала его и знала, что это хороший жених барышне, и желала, чтобы дело сладилось.
— А знаешь, я
о тебе думал, — сказал Сергей Иванович. — Это ни на что не похоже, что у вас делается в уезде, как мне порассказал этот доктор; он очень неглупый малый. И я тебе
говорил и
говорю: нехорошо, что ты не ездишь на собрания и вообще устранился от земского дела. Если порядочные люди
будут удаляться, разумеется, всё пойдет Бог знает как. Деньги мы платим, они идут на жалованье, а нет ни школ, ни фельдшеров, ни повивальных бабок, ни аптек, ничего нет.
Вронский при брате
говорил, как и при всех, Анне вы и обращался с нею как с близкою знакомой, но
было подразумеваемо, что брат знает их отношения, и говорилось
о том, что Анна едет в имение Вронского.
Мысли
о том, куда она поедет теперь, — к тетке ли, у которой она воспитывалась, к Долли или просто одна за границу, и
о том, что он делает теперь один в кабинете, окончательная ли это ссора, или возможно еще примирение, и
о том, что теперь
будут говорить про нее все ее петербургские бывшие знакомые, как посмотрит на это Алексей Александрович, и много других мыслей
о том, что
будет теперь, после разрыва, приходили ей в голову, но она не всею душой отдавалась этим мыслям.
Он помнил, как он пред отъездом в Москву сказал раз своему скотнику Николаю, наивному мужику, с которым он любил
поговорить: «Что, Николай! хочу жениться», и как Николай поспешно отвечал, как
о деле, в котором не может
быть никакого сомнения: «И давно пора, Константин Дмитрич».
Она
говорила себе: «Нет, теперь я не могу об этом думать; после, когда я
буду спокойнее». Но это спокойствие для мыслей никогда не наступало; каждый paз, как являлась ей мысль
о том, что она сделала, и что с ней
будет, и что она должна сделать, на нее находил ужас, и она отгоняла от себя эти мысли.
Так как никто не обращал на него внимания и он, казалось, никому не
был нужен, он потихоньку направился в маленькую залу, где закусывали, и почувствовал большое облегчение, опять увидав лакеев. Старичок-лакей предложил ему покушать, и Левин согласился. Съев котлетку с фасолью и
поговорив с лакеем
о прежних господах, Левин, не желая входить в залу, где ему
было так неприятно, пошел пройтись на хоры.
Он теперь,
говоря с братом
о неприятной весьма для него вещи, зная, что глаза многих могут
быть устремлены на них, имел вид улыбающийся, как будто он
о чем-нибудь неважном шутил с братом.
— Я тебе
говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив
о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее
есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò
будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
Вернувшись в этот день домой, Левин испытывал радостное чувство того, что неловкое положение кончилось и кончилось так, что ему не пришлось лгать. Кроме того, у него осталось неясное воспоминание
о том, что то, что
говорил этот добрый и милый старичок,
было совсем не так глупо, как ему показалось сначала, и что тут что-то
есть такое, что нужно уяснить.
Как ни старался Левин преодолеть себя, он
был мрачен и молчалив. Ему нужно
было сделать один вопрос Степану Аркадьичу, но он не мог решиться и не находил ни формы, ни времени, как и когда его сделать. Степан Аркадьич уже сошел к себе вниз, разделся, опять умылся, облекся в гофрированную ночную рубашку и лег, а Левин все медлил у него в комнате,
говоря о разных пустяках и не
будучи в силах спросить, что хотел.
Воспоминание
о жене, которая так много
была виновата пред ним и пред которою он
был так свят, как справедливо
говорила ему графиня Лидия Ивановна, не должно
было бы смущать его; но он не
был спокоен: он не мог понимать книги, которую он читал, не мог отогнать мучительных воспоминаний
о своих отношениях к ней,
о тех ошибках, которые он, как ему теперь казалось, сделал относительно ее.