Неточные совпадения
На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива,
как его звали в свете, — в обычайный час, то
есть в 8 часов утра, проснулся не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана,
как бы желая опять заснуть надолго, с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.
«Да, да,
как это
было? — думал он, вспоминая сон. — Да,
как это
было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт
был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы
пели: Il mio tesoro, [Мое сокровище,] и не Il mio tesoro, a что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины», вспоминал он.
— И
как хорошо всё это
было до этого,
как мы хорошо жили!
Она
была довольна, счастлива детьми, я не мешал ей ни в чем, предоставлял ей возиться с детьми, с хозяйством,
как она хотела.
Степан Аркадьич ничего не ответил и только в зеркало взглянул на Матвея; во взгляде, которым они встретились в зеркале, видно
было,
как они понимают друг друга. Взгляд Степана Аркадьича
как будто спрашивал: «это зачем ты говоришь? разве ты не знаешь?»
— Славу Богу, — сказал Матвей, этим ответом показывая, что он понимает так же,
как и барин, значение этого приезда, то
есть что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьича, может содействовать примирению мужа с женой.
Степан Аркадьич не мог говорить, так
как цирюльник занят
был верхнею губой, и поднял один палец. Матвей в зеркало кивнул головой.
— Дарья Александровна приказали доложить, что они уезжают. Пускай делают,
как им, вам то
есть, угодно, — сказал он, смеясь только глазами, и, положив руки в карманы и склонив голову на бок, уставился на барина.
А иметь взгляды ему, жившему в известном обществе, при потребности некоторой деятельности мысли, развивающейся обыкновенно в лета зрелости,
было так же необходимо,
как иметь шляпу.
Если и
была причина, почему он предпочитал либеральное направление консервативному,
какого держались тоже многие из его круга, то это произошло не оттого, чтоб он находил либеральное направление более разумным, но потому, что оно подходило ближе к его образу жизни.
Со свойственною ему быстротою соображения он понимал значение всякой шпильки: от кого и на кого и по
какому случаю она
была направлена, и это,
как всегда, доставляло ему некоторое удовольствие.
— Уйдите, уйдите, уйдите, — не глядя на него, вскрикнула она,
как будто крик этот
был вызван физическою болью.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что
было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того
как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но
как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах,
какой ужас! И
как тривиально она кричала, — говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может
быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
—
Как придется. Да вот возьми на расходы, — сказал он, подавая десять рублей из бумажника. — Довольно
будет?
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это
было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее,
как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром?
Место это он получил чрез мужа сестры Анны, Алексея Александровича Каренина, занимавшего одно из важнейших мест в министерстве, к которому принадлежало присутствие; но если бы Каренин не назначил своего шурина на это место, то чрез сотню других лиц, братьев, сестер, родных, двоюродных, дядей, теток, Стива Облонский получил бы это место или другое подобное, тысяч в шесть жалованья, которые ему
были нужны, так
как дела его, несмотря на достаточное состояние жены,
были расстроены.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не той, про которую он вычитал в газетах, но той, что у него
была в крови и с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям,
какого бы состояния и звания они ни
были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии к тому делу, которым он занимался, вследствие чего он никогда не увлекался и не делал ошибок.
Секретарь весело и почтительно,
как и все в присутствии Степана Аркадьича, подошел с бумагами и проговорил тем фамильярно-либеральным тоном, который введен
был Степаном Аркадьичем...
«Если б они знали, — думал он, с значительным видом склонив голову при слушании доклада, —
каким виноватым мальчиком полчаса тому назад
был их председатель!» — И глаза его смеялись при чтении доклада. До двух часов занятия должны
были итти не прерываясь, а в два часа — перерыв и завтрак.
— Так и
есть! Левин, наконец! — проговорил он с дружескою, насмешливою улыбкой, оглядывая подходившего к нему Левина. —
Как это ты не побрезгал найти меня в этом вертепе? — сказал Степан Аркадьич, не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. — Давно ли?
Он
был на «ты» со всеми, с кем
пил шампанское, а
пил он шампанское со всеми, и поэтому, в присутствии своих подчиненных встречаясь с своими постыдными «ты»,
как он называл шутя многих из своих приятелей, он, со свойственным ему тактом, умел уменьшать неприятность этого впечатления для подчиненных.
— Ну, коротко сказать, я убедился, что никакой земской деятельности нет и
быть не может, — заговорил он,
как будто кто-то сейчас обидел его, — с одной стороны игрушка, играют в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а с другой (он заикнулся) стороны, это — средство для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
Прежде
были опеки, суды, а теперь земство, не в виде взяток, а в виде незаслуженного жалованья, — говорил он так горячо,
как будто кто-нибудь из присутствовавших оспаривал его мнение.
Левин вдруг покраснел, но не так,
как краснеют взрослые люди, — слегка, сами того не замечая, но так,
как краснеют мальчики, — чувствуя, что они смешны своей застенчивостью и вследствие того стыдясь и краснея еще больше, почти до слез. И так странно
было видеть это умное, мужественное лицо в таком детском состоянии, что Облонский перестал смотреть на него.
— Ну, хорошо, хорошо. Погоди еще, и ты придешь к этому. Хорошо,
как у тебя три тысячи десятин в Каразинском уезде, да такие мускулы, да свежесть,
как у двенадцатилетней девочки, — а придешь и ты к нам. Да, так о том, что ты спрашивал: перемены нет, но жаль, что ты так давно не
был.
Как это ни странно может показаться, но Константин Левин
был влюблен именно в дом, в семью, в особенности в женскую половину семьи Щербацких.
Пробыв в Москве,
как в чаду, два месяца, почти каждый день видаясь с Кити в свете, куда он стал ездить, чтобы встречаться с нею, Левин внезапно решил, что этого не может
быть, и уехал в деревню.
В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда
как его товарищи теперь, когда ему
было тридцать два года,
были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия,
как Облонский; он же (он знал очень хорошо,
каким он должен
был казаться для других)
был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то
есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
Некрасивого, доброго человека,
каким он себя считал, можно, полагал он, любить
как приятеля, но чтобы
быть любимым тою любовью,
какою он сам любил Кити, нужно
было быть красавцем, а главное — особенным человеком.
Профессор с досадой и
как будто умственною болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака, чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича,
как бы спрашивая: что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не с тем усилием и односторонностью говорил,
как профессор, и у которого в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения, с которой
был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
— Вот это всегда так! — перебил его Сергей Иванович. — Мы, Русские, всегда так. Может
быть, это и хорошая наша черта — способность видеть свои недостатки, но мы пересаливаем, мы утешаемся иронией, которая у нас всегда готова на языке. Я скажу тебе только, что дай эти же права,
как наши земские учреждения, другому европейскому народу, — Немцы и Англичане выработали бы из них свободу, а мы вот только смеемся.
— Если тебе хочется, съезди, но я не советую, — сказал Сергей Иванович. — То
есть, в отношении ко мне, я этого не боюсь, он тебя не поссорит со мной; но для тебя, я советую тебе лучше не ездить. Помочь нельзя. Впрочем, делай
как хочешь.
— Ну, этого я не понимаю, — сказал Сергей Иванович. — Одно я понимаю, — прибавил он, — это урок смирения. Я иначе и снисходительнее стал смотреть на то, что называется подлостью, после того
как брат Николай стал тем, что он
есть… Ты знаешь, что он сделал…
Ничего, казалось, не
было особенного ни в ее одежде, ни в ее позе; но для Левина так же легко
было узнать ее в этой толпе,
как розан в крапиве.
Детскость выражения ее лица в соединении с тонкой красотою стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил: но, что всегда,
как неожиданность, поражало в ней, это
было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина в волшебный мир, где он чувствовал себя умиленным и смягченным,
каким он мог запомнить себя в редкие дни своего раннего детства.
— Я? я недавно, я вчера… нынче то
есть… приехал, — отвечал Левин, не вдруг от волнения поняв ее вопрос. — Я хотел к вам ехать, — сказал он и тотчас же, вспомнив, с
каким намерением он искал ее, смутился и покраснел. — Я не знал, что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.
— Нет, не скучно, я очень занят, — сказал он, чувствуя, что она подчиняет его своему спокойному тону, из которого он не в силах
будет выйти, так же,
как это
было в начале зимы.
Всю дорогу приятели молчали. Левин думал о том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и то уверял себя, что
есть надежда, то приходил в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна, а между тем чувствовал себя совсем другим человеком, не похожим на того,
каким он
был до ее улыбки и слов: до свидания.
— Может
быть. Но всё-таки мне дико, так же,
как мне дико теперь то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы
быть в состоянии делать свое дело, а мы с тобой стараемся
как можно дольше не наесться и для этого
едим устрицы….
— Я? — сказал Степан Аркадьич, — я ничего так не желал бы,
как этого, ничего. Это лучшее, что могло бы
быть.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом,
как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога,
будь вполне откровенен.
— Ты пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я
был влюблен, но это не то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может
быть, понимаешь,
как счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет жизни. И надо решить…
— Нет, благодарствуй, я больше не могу
пить, — сказал Левин, отодвигая свой бокал. — Я
буду пьян… Ну, ты
как поживаешь? — продолжал он, видимо желая переменить разговор.
— Ну, уж извини меня. Ты знаешь, для меня все женщины делятся на два сорта… то
есть нет… вернее:
есть женщины, и
есть… Я прелестных падших созданий не видал и не увижу, а такие,
как та крашеная Француженка у конторки, с завитками, — это для меня гадины, и все падшие — такие же.
— О моралист! Но ты пойми,
есть две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права эти твоя любовь, которой ты не можешь ей дать; а другая жертвует тебе всем и ничего не требует. Что тебе делать?
Как поступить? Тут страшная драма.
Матери не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в свете, основанная,
как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то жизнь в деревне, с занятиями скотиной и мужиками; не нравилось очень и то, что он, влюбленный в ее дочь, ездил в дом полтора месяца, чего-то
как будто ждал, высматривал,
как будто боялся, не велика ли
будет честь, если он сделает предложение, и не понимал, что, ездя в дом, где девушка невеста, надо
было объясниться.
Старый князь,
как и все отцы,
был особенно щепетилен насчет чести и чистоты своих дочерей; он
был неблагоразумно ревнив к дочерям, и особенно к Кити, которая
была его любимица, и на каждом шагу делал сцены княгине зa то, что она компрометирует дочь.
Ведь молодым людям в брак вступать, а не родителям; стало-быть, и надо оставить молодых людей устраиваться,
как они знают».
И сколько бы ни внушали княгине, что в наше время молодые люди сами должны устраивать свою судьбу, он не могла верить этому,
как не могла бы верить тому, что в
какое бы то ни
было время для пятилетних детей самыми лучшими игрушками должны
быть заряженные пистолеты.