Неточные совпадения
Жена узнала, что муж был
в связи с бывшею
в их доме Француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что не
может жить с ним
в одном доме.
«Да! она не простит и не
может простить. И всего ужаснее то, что виной всему я, — виной я, а не виноват.
В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры.
Он не
мог обманывать себя и уверять себя, что он раскаивается
в своем поступке.
Он не
мог теперь раскаиваться
в том, что он, тридцати-четырехлетний, красивый, влюбчивый человек, не был влюблен
в жену, мать пяти живых и двух умерших детей, бывшую только годом моложе его.
Степан Аркадьич не
мог говорить, так как цирюльник занят был верхнею губой, и поднял один палец. Матвей
в зеркало кивнул головой.
Он прочел письма. Одно было очень неприятное — от купца, покупавшего лес
в имении жены. Лес этот необходимо было продать; но теперь, до примирения с женой, не
могло быть о том речи. Всего же неприятнее тут было то, что этим подмешивался денежный интерес
в предстоящее дело его примирения с женою. И мысль, что он
может руководиться этим интересом, что он для продажи этого леса будет искать примирения с женой, — эта мысль оскорбляла его.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не
мог вынести без боли
в ногах даже короткого молебна и не
мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить было бы очень весело.
«Однако когда-нибудь же нужно; ведь не
может же это так остаться», сказал он, стараясь придать себе смелости. Он выпрямил грудь, вынул папироску, закурил, пыхнул два раза, бросил ее
в перламутровую раковину-пепельницу, быстрыми шагами прошел мрачную гостиную и отворил другую дверь
в спальню жены.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз
в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не
могла на это решиться; но и теперь, как
в прежние раза, она говорила себе, что это не
может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
— Боже мой, что я сделал! Долли! Ради Бога!.. Ведь… — он не
мог продолжать, рыдание остановилось у него
в горле.
Была пятница, и
в столовой часовщик Немец заводил часы. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что Немец «сам был заведен на всю жизнь, чтобы заводить часы», — и улыбнулся. Степан Аркадьич любил хорошую шутку. «А
может быть, и образуется! Хорошо словечко: образуется, подумал он. Это надо рассказать».
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять
в спальню. Это было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь,
в то короткое время, когда она выходила
в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она одна
могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром?
Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и знали его
в рубашечке; другая треть были с ним на «ты», а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ
в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были все ему приятели и не
могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал.
Левин не был постыдный «ты», но Облонский с своим тактом почувствовал, что Левин думает, что он пред подчиненными
может не желать выказать свою близость с ним и потому поторопился увести его
в кабинет.
Уж который раз он видел его приезжавшим
в Москву из деревни, где он что-то делал, но что именно, того Степан Аркадьич никогда не
мог понять хорошенько, да и не интересовался.
— Ну, коротко сказать, я убедился, что никакой земской деятельности нет и быть не
может, — заговорил он, как будто кто-то сейчас обидел его, — с одной стороны игрушка, играют
в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а с другой (он заикнулся) стороны, это — средство для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
— Ты сказал, два слова, а я
в двух словах ответить не
могу, потому что… Извини на минутку…
—
Может быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь, что у меня друг такой великий человек. Однако ты мне не ответил на мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя
в глаза Облонскому.
Как это ни странно
может показаться, но Константин Левин был влюблен именно
в дом,
в семью,
в особенности
в женскую половину семьи Щербацких.
Он как будто чувствовал, что ему надо влюбиться
в одну из сестер, только не
мог разобрать,
в какую именно.
Пробыв
в Москве, как
в чаду, два месяца, почти каждый день видаясь с Кити
в свете, куда он стал ездить, чтобы встречаться с нею, Левин внезапно решил, что этого не
может быть, и уехал
в деревню.
Убеждение Левина
в том, что этого не
может быть, основывалось на том, что
в глазах родных он невыгодная, недостойная партия для прелестной Кити, а сама Кити не
может любить его.
Но, пробыв два месяца один
в деревне, он убедился, что это не было одно из тех влюблений, которые он испытывал
в первой молодости; что чувство это не давало ему минуты покоя; что он не
мог жить, не решив вопроса: будет или не будет она его женой; и что его отчаяние происходило только от его воображения, что он не имеет никаких доказательств
в том, что ему будет отказано.
— Я не
могу допустить, — сказал Сергей Иванович с обычною ему ясностью и отчетливостью выражения и изяществом дикции, — я не
могу ни
в каком случае согласиться с Кейсом, чтобы всё мое представление о внешнем мире вытекало из впечатлений. Самое основное понятие бытия получено мною не чрез ощущение, ибо нет и специального органа для передачи этого понятия.
—
Может быть, и нельзя помочь, но я чувствую, особенно
в эту минуту — ну да это другое — я чувствую, что я не
могу быть спокоен.
Получив от лакея Сергея Ивановича адрес брата, Левин тотчас же собрался ехать к нему, но, обдумав, решил отложить свою поездку до вечера. Прежде всего, для того чтобы иметь душевное спокойствие, надо было решить то дело, для которого он приехал
в Москву. От брата Левин поехал
в присутствие Облонского и, узнав о Щербацких, поехал туда, где ему сказали, что он
может застать Кити.
Когда он думал о ней, он
мог себе живо представить ее всю,
в особенности прелесть этой, с выражением детской ясности и доброты, небольшой белокурой головки, так свободно поставленной на статных девичьих плечах.
Детскость выражения ее лица
в соединении с тонкой красотою стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил: но, что всегда, как неожиданность, поражало
в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и
в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина
в волшебный мир, где он чувствовал себя умиленным и смягченным, каким он
мог запомнить себя
в редкие дни своего раннего детства.
Левин вошел на приступки, разбежался сверху сколько
мог и пустился вниз, удерживая
в непривычном движении равновесие руками. На последней ступени он зацепился, но, чуть дотронувшись до льда рукой, сделал сильное движение, справился и смеясь покатился дальше.
Когда Левин вошел с Облонским
в гостиницу, он не
мог не заметить некоторой особенности выражения, как бы сдержанного сияния, на лице и во всей фигуре Степана Аркадьича.
— Не
могу, — отвечал Левин. — Ты постарайся, войди
в в меня, стань на точку зрения деревенского жителя. Мы
в деревне стараемся привести свои руки
в такое положение, чтоб удобно было ими работать; для этого обстригаем ногти, засучиваем иногда рукава. А тут люди нарочно отпускают ногти, насколько они
могут держаться, и прицепляют
в виде запонок блюдечки, чтоб уж ничего нельзя было делать руками.
—
Может быть. Но всё-таки мне дико, так же, как мне дико теперь то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть
в состоянии делать свое дело, а мы с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы….
— Одно утешение, как
в этой молитве, которую я всегда любил, что не по заслугам прости меня, а по милосердию. Так и она только простить
может.
А для платонической любви не
может быть драмы, потому что
в такой любви всё ясно и чисто, потому что…
Но хорошо было говорить так тем, у кого не было дочерей; а княгиня понимала, что при сближении дочь
могла влюбиться, и влюбиться
в того, кто не захочет жениться, или
в того, кто не годится
в мужья.
И сколько бы ни внушали княгине, что
в наше время молодые люди сами должны устраивать свою судьбу, он не
могла верить этому, как не
могла бы верить тому, что
в какое бы то ни было время для пятилетних детей самыми лучшими игрушками должны быть заряженные пистолеты.
«Нет, неправду не
может она сказать с этими глазами», подумала мать, улыбаясь на ее волнение и счастие. Княгиня улыбалась тому, как огромно и значительно кажется ей, бедняжке, то, что происходит теперь
в ее душе.
Она уже подходила к дверям, когда услыхала его шаги. «Нет! нечестно. Чего мне бояться? Я ничего дурного не сделала. Что будет, то будет! Скажу правду. Да с ним не
может быть неловко. Вот он, сказала она себе, увидав всю его сильную и робкую фигуру с блестящими, устремленными на себя глазами. Она прямо взглянула ему
в лицо, как бы умоляя его о пощаде, и подала руку.
Она была права, потому что, действительно, Левин терпеть ее не
мог и презирал за то, чем она гордилась и что ставила себе
в достоинство, — за ее нервность, за ее утонченное презрение и равнодушие ко всему грубому и житейскому.
Между Нордстон и Левиным установилось то нередко встречающееся
в свете отношение, что два человека, оставаясь по внешности
в дружелюбных отношениях, презирают друг друга до такой степени, что не
могут даже серьезно обращаться друг с другом и не
могут даже быть оскорблены один другим.
Левин хотел и не
мог вступить
в общий разговор; ежеминутно говоря себе: «теперь уйти», он не уходил, чего-то дожидаясь.
— Да, но спириты говорят: теперь мы не знаем, что это за сила, но сила есть, и вот при каких условиях она действует. А ученые пускай раскроют,
в чем состоит эта сила. Нет, я не вижу, почему это не
может быть новая сила, если она….
Но
в постели она долго не
могла заснуть.
Княгиня была сперва твердо уверена, что нынешний вечер решил судьбу Кити и что не
может быть сомнения
в намерениях Вронского; но слова мужа смутили ее. И, вернувшись к себе, она, точно так же как и Кити, с ужасом пред неизвестностью будущего, несколько раз повторила
в душе: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй!»
Ему и
в голову не приходило, чтобы
могло быть что-нибудь дурное
в его отношениях к Кити.
Несмотря на то, что он ничего не сказал ей такого, чего не
мог бы сказать при всех, он чувствовал, что она всё более и более становилась
в зависимость от него, и чем больше он это чувствовал, тем ему было приятнее, и его чувство к ней становилось нежнее.
Если б он
мог слышать, что говорили ее родители
в этот вечер, если б он
мог перенестись на точку зрения семьи и узнать, что Кити будет несчастна, если он не женится на ней, он бы очень удивился и не поверил бы этому. Он не
мог поверить тому, что то, что доставляло такое большое и хорошее удовольствие ему, а главное ей,
могло быть дурно. Еще меньше он
мог бы поверить тому, что он должен жениться.
Он прикинул воображением места, куда он
мог бы ехать. «Клуб? партия безика, шампанское с Игнатовым? Нет, не поеду. Château des fleurs, там найду Облонского, куплеты, cancan. Нет, надоело. Вот именно за то я люблю Щербацких, что сам лучше делаюсь. Поеду домой». Он прошел прямо
в свой номер у Дюссо, велел подать себе ужинать и потом, раздевшись, только успел положить голову на подушку, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном.
—
Может быть, — сказал Степан Аркадьич. — Что-то мне показалось такое вчера. Да, если он рано уехал и был еще не
в духе, то это так… Он так давно влюблен, и мне его очень жаль.
Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить о матери и предстоящем свидании с ней. Он
в душе своей не уважал матери и, не отдавая себе
в том отчета, не любил ее, хотя по понятиям того круга,
в котором жил, по воспитанию своему, не
мог себе представить других к матери отношений, как
в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных, чем менее
в душе он уважал и любил ее.