Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни
в зиму, ни
в лето, отец, больной человек,
в длинном сюртуке на мерлушках и
в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший
в стоявшую
в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером
в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель
в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся
в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная
картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную
память.
В памяти на секунду возникла неприятная
картина: кухня, пьяный рыбак среди нее на коленях, по полу, во все стороны, слепо и бестолково расползаются раки, маленький Клим испуганно прижался к стене.
Память Клима Самгина подсказала ему слова Тагильского об интеллигенте
в третьем поколении, затем о
картинах жизни Парижа, как он наблюдал ее с высоты третьего этажа. Он усмехнулся и, чтоб скрыть усмешку от глаз Дронова, склонил голову, снял очки и начал протирать стекла.
А рабочие шли все так же густо, нестройно и не спеша; было много сутулых, многие держали руки
в карманах и за спиною. Это вызвало
в памяти Самгина снимок с чьей-то
картины, напечатанный
в «Ниве»: чудовищная фигура Молоха, и к ней, сквозь толпу карфагенян, идет, согнувшись, вереница людей, нанизанных на цепь, обреченных
в жертву страшному богу.
Время двигалось уже за полдень. Самгин взял книжку Мережковского «Грядущий хам», прилег на диван, но скоро убедился, что автор, предвосхитив некоторые его мысли, придал им дряблую, уродующую форму. Это было досадно. Бросив книгу на стол, он восстановил
в памяти яркую
картину парада женщин
в Булонском лесу.