Неточные совпадения
Отец
был, по тогдашнему времени, порядочно образован; мать — круглая невежда; отец вовсе
не имел практического смысла и любил разводить на бобах, мать, напротив того, необыкновенно цепко хваталась за деловую сторону жизни, никогда вслух
не загадывала, а действовала молча и наверняка; наконец, отец женился уже почти стариком и притом никогда
не обладал хорошим здоровьем, тогда как мать долгое время сохраняла свежесть, силу и красоту.
Оно проникало
не только в отношения между поместным дворянством и подневольною массою — к ним, в тесном смысле, и прилагался этот термин, — но и во все вообще формы общежития, одинаково втягивая все сословия (привилегированные и непривилегированные) в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою
быть ежечасно раздавленным.
Всякий сколько-нибудь предусмотрительный помещик-абориген захватил столько земли, что
не в состоянии
был ее обработать всю, несмотря на крайнюю растяжимость крепостного труда.
В самое жаркое лето воздух
был насыщен влажными испарениями и наполнен тучами насекомых, которые
не давали покою ни людям, ни скотине.
И леса и болота изобиловали птицей и зверем, но по части ружейной охоты
было скудно, и тонкой красной дичи, вроде вальдшнепов и дупелей, я положительно
не припомню.
Дома почти у всех
были одного типа: одноэтажные, продолговатые, на манер длинных комодов; ни стены, ни крыши
не красились, окна имели старинную форму, при которой нижние рамы поднимались вверх и подпирались подставками.
Владелец этой усадьбы (называлась она, как и следует, «Отрадой»)
был выродившийся и совсем расслабленный представитель старинного барского рода, который по зимам жил в Москве, а на лето приезжал в усадьбу, но с соседями
не якшался (таково уж исконное свойство пошехонского дворянства, что бедный дворянин от богатого никогда ничего
не видит, кроме пренебрежения и притеснения).
И на деньги
были чивы, за все платили без торга; принесут им лукошко ягод или грибов, спросят двугривенный — слова
не скажут, отдадут, точно двугривенный и
не деньги.
И когда объявлено
было крестьянское освобождение, то и с уставной грамотой Селина первая в уезде покончила, без жалоб, без гвалта, без судоговорений: что следует отдала, да и себя
не обидела.
Кроме того,
было несколько флигелей, в которых помещались застольная, приказчик, ключник, кучера, садовники и другая прислуга, которая в горницах
не служила.
Но даже и это
не убеждало: жаль
было и испорченного.
И хоть я узнал ее, уже
будучи осьми лет, когда родные мои
были с ней в ссоре (думали, что услуг от нее
не потребуется), но она так тепло меня приласкала и так приветливо назвала умницей и погладила по головке, что я невольно расчувствовался.
Щи у нее
ели такие, что
не продуешь, в кашу лили масло коровье, а
не льняное.
Были у нас и дети, да так и перемерли ангельские душеньки, и всё
не настоящей смертью, а либо с лавки свалится, либо кипятком себя ошпарит.
И вот как раз в такое время, когда в нашем доме за Ульяной Ивановной окончательно утвердилась кличка «подлянки», матушка (она уж лет пять
не рожала), сверх ожидания, сделалась в девятый раз тяжела, и так как годы ее
были уже серьезные, то она задумала ехать родить в Москву.
И добрая женщина
не только
не попомнила зла, но когда, по приезде в Москву,
был призван ученый акушер и явился «с щипцами, ножами и долотами», то Ульяна Ивановна просто
не допустила его до роженицы и с помощью мыльца в девятый раз вызволила свою пациентку и поставила на ноги.
Дом ее
был из бедных, и «вольную» ее дочь Дашутку
не удалось выдать замуж на сторону за вольного человека.
Нянек я помню очень смутно. Они менялись почти беспрерывно, потому что матушка
была вообще гневлива и, сверх того, держалась своеобразной системы, в силу которой крепостные,
не изнывавшие с утра до ночи на работе, считались дармоедами.
Сижу я в своем Малиновце, ничего
не знаю, а там, может
быть, кто-нибудь из старых товарищей взял да и шепнул.
Сижу, ничего
не знаю, а там: «
Быть по сему» — и дело с концом.
Впрочем, я
не могу сказать, чтобы фактическая сторона моих детских воспоминаний
была особенно богата.
Тем
не менее, так как у меня
было много старших сестер и братьев, которые уже учились в то время, когда я ничего
не делал, а только прислушивался и приглядывался, то память моя все-таки сохранила некоторые достаточно яркие впечатления.
Как во сне проходят передо мной и Каролина Карловна, и Генриетта Карловна, и Марья Андреевна, и француженка Даламберша, которая ничему учить
не могла, но
пила ерофеич и ездила верхом по-мужски.
Детские комнаты, как я уже сейчас упомянул,
были переполнены насекомыми и нередко оставались по нескольку дней неметенными, потому что ничей глаз туда
не заглядывал; одежда на детях
была плохая и чаще всего перешивалась из разного старья или переходила от старших к младшим; белье переменялось редко.
В особенности ненавистны нам
были соленые полотки из домашней живности, которыми в летнее время из опасения, чтоб совсем
не испортились, нас кормили чуть
не ежедневно.
Матушка исподлобья взглядывала, наклонившись над тарелкой и выжидая, что
будет. Постылый в большинстве случаев, чувствуя устремленный на него ее пристальный взгляд и сознавая, что предоставление свободы в выборе куска
есть не что иное, как игра в кошку и мышку, самоотверженно брал самый дурной кусок.
— Что же ты получше куска
не выбрал? вон сбоку, смотри, жирный какой! — заговаривала матушка притворно ласковым голосом, обращаясь к несчастному постылому, у которого глаза
были полны слез.
Затем отец принадлежал к старинному дворянскому роду (Затрапезный — шутка сказать!), а мать
была по рождению купчиха, при выдаче которой замуж вдобавок
не отдали полностью договоренного приданого.
Да оно и
не могло
быть иначе, потому что отношения к нам родителей
были совсем неестественные.
— Ты бы, Гришка, сказал матери: вы, маменька,
не все для нас копите, у вас и другие дети
есть…
Таким образом, к отцу мы, дети,
были совершенно равнодушны, как и все вообще домочадцы, за исключением,
быть может, старых слуг, помнивших еще холостые отцовские годы; матушку, напротив, боялись как огня, потому что она являлась последнею карательною инстанцией и притом
не смягчала, а, наоборот, всегда усиливала меру наказания.
Но кто может сказать, сколько «
не до конца застуканных» безвременно снесено на кладбище? кто может определить, скольким из этих юных страстотерпцев
была застукана и изуродована вся последующая жизнь?
Но ежели несправедливые и суровые наказания ожесточали детские сердца, то поступки и разговоры, которых дети
были свидетелями, развращали их. К сожалению, старшие даже на короткое время
не считали нужным сдерживаться перед нами и без малейшего стеснения выворачивали ту интимную подкладку, которая давала ключ к уразумению целого жизненного строя.
Мотивы
были самые разнообразные:
не так ступил,
не так подал,
не так взглянул.
И когда отец заметил ей: «Как же вы, сударыня, Богу молитесь, а
не понимаете, что тут
не одно, а три слова: же, за, ны… „за нас“ то
есть», — то она очень развязно отвечала...
Об отцовском имении мы
не поминали, потому что оно, сравнительно, представляло небольшую часть общего достояния и притом всецело предназначалось старшему брату Порфирию (я в детстве его почти
не знал, потому что он в это время воспитывался в московском университетском пансионе, а оттуда прямо поступил на службу); прочие же дети должны
были ждать награды от матушки.
— Что отец! только слава, что отец! Вот мне, небось, Малиновца
не подумал оставить, а ведь и я чем
не Затрапезный? Вот увидите: отвалит онамне вологодскую деревнюшку в сто душ и скажет:
пей,
ешь и веселись! И манже, и буар, и сортир — все тут!
— Намеднись Петр Дормидонтов из города приезжал. Заперлись, завещанье писали. Я
было у двери подслушать хотел, да только и успел услышать: «а егоза неповиновение…» В это время слышу: потихоньку кресло отодвигают — я как дам стрекача, только пятки засверкали! Да что ж, впрочем, подслушивай
не подслушивай, а его — это непременно означает меня! Ушлет она меня к тотемским чудотворцам, как
пить даст!
Матушка, благодаря наушникам, знала об этих детскихразговорах и хоть
не часто (у ней
было слишком мало на это досуга), но временами обрушивалась на брата Степана.
Вообще нужно сказать, что система шпионства и наушничества
была в полном ходу в нашем доме. Наушничала прислуга, в особенности должностная; наушничали дети. И
не только любимчики, но и постылые, желавшие хоть на несколько часов выслужиться.
«Девка»
была существо
не только безответное, но и дешевое, что в значительной степени увеличивало ее безответность.
Во-первых, в большинстве случаев, это
был мастеровой или искусник, которого
не так-то легко заменить.
В нашем доме их тоже
было не меньше тридцати штук. Все они занимались разного рода шитьем и плетеньем, покуда светло, а с наступлением сумерек их загоняли в небольшую девичью, где они пряли, при свете сального огарка, часов до одиннадцати ночи. Тут же они обедали, ужинали и спали на полу, вповалку, на войлоках.
Наступавший затем Светлый праздник
был едва ли
не единственным днем, когда лица рабов и рабынь расцветали и крепостное право как бы упразднялось.
У большинства помещиков
было принято за правило
не допускать браков между дворовыми людьми. Говорилось прямо: раз вышла девка замуж — она уж
не слуга; ей впору детей родить, а
не господам служить. А иные к этому цинично прибавляли: на них, кобыл, и жеребцов
не напасешься! С девки всегда спрашивалось больше, нежели с замужней женщины: и лишняя талька пряжи, и лишний вершок кружева, и т. д. Поэтому
был прямой расчет, чтобы девичье целомудрие
не нарушалось.
И мы, дети,
были свидетелями этих трагедий и глядели на них
не только без ужаса, но совершенно равнодушными глазами. Кажется, и мы
не прочь
были думать, что с «подлянками» иначе нельзя…
Были, впрочем, и либеральные помещики. Эти
не выслеживали девичьих беременностей, но замуж выходить все-таки
не позволяли, так что, сколько бы ни
было у «девки» детей, ее продолжали считать «девкою» до смерти, а дети ее отдавались в дальние деревни, в детикрестьянам. И все это хитросплетение допускалось ради лишней тальки пряжи, ради лишнего вершка кружева.
Люди позднейшего времени скажут мне, что все это
было и
быльем поросло и что, стало
быть, вспоминать об этом
не особенно полезно.
Не потому ли, что, кроме фабулы, в этом трагическом прошлом
было нечто еще, что далеко
не поросло
быльем, а продолжает и доднесь тяготеть над жизнью?
Караси
были диковинные и по вкусу, и по величине, но ловля эта имела характер чисто хозяйственный и с природой
не имела ничего общего.