Неточные совпадения
Интеллигенция
наша ничего
не противопоставит ему, ибо она ниоткуда
не защищена и гибнет беспомощно, как былие в поле…
— А ведь граф-то Кальноки… каков! Вот «
наши» так
не умеют… У Троицы, сказывают, немца видели…
Вот где нужно искать действительных космополитов: в среде Баттенбергов, Меренбергов и прочих штаб — и обер-офицеров прусской армии, которых обездолил князь Бисмарк. Рыщут по белу свету, теплых местечек подыскивают. Слушайте! ведь он, этот Баттенберг, так и говорит: «Болгария — любезное
наше отечество!» — и язык у него
не заплелся, выговаривая это слово. Отечество. Каким родом очутилось оно для него в Болгарии, о которой он и во сне
не видал? Вот уж именно:
не было ни гроша — и вдруг алтын.
Говорят, будто Баттенберг прослезился, когда ему доложили: «Карета готова!» Еще бы! Все лучше быть каким ни на есть державцем, нежели играть на бильярде в берлинских кофейнях. Притом же, на первых порах, его беспокоит вопрос: что скажут свои? папенька с маменькой, тетеньки, дяденьки, братцы и сестрицы? как-то встретят его прочие Баттенберги и Орлеаны? Наконец, ему ведь придется отвыкать говорить: «Болгария — любезное отечество
наше!» Нет у него теперь отечества, нет и
не будет!
— Мужичок в сто крат лучше
нашего живет, — говорит он попадье, — у него, по крайности, руки
не связаны, да и семья в сборе. Как хочет, так и распорядится, и собой и семьей.
"На днях умер Иван Иваныч Обносков, известный в
нашем светском обществе как милый и неистощимый собеседник. До конца жизни он сохранил веселость и добродушный юмор, который нередко, впрочем, заставлял призадумываться. Никто и
не подозревал, что ему уж семьдесят лет, до такой степени все привыкли видеть его в урочный час на Невском проспекте бодрым и приветливым. Еще накануне его там видели. Мир праху твоему, незлобивый старик!"
— Прытки вы очень! У нас-то уж давно написано и готово, да первый же Петр Николаич по полугоду в
наши проекты
не заглядывает. А там найдутся и другие рассматриватели… целая ведь лестница впереди! А напомнишь Петру Николаичу — он отвечает:"Момент, любезный друг,
не такой! надо момент уловить, — тогда у нас разом все проекты как по маслу пройдут!"
— Сентябрь уж на дворе, а у нее хлеб еще в поле… понимаешь ли ты это? Приходится, однако же, мириться и
не с такими безобразиями, но зато… Ах, душа моя! у нас и без того дела до зарезу, — печально продолжает он, —
не надо затруднять
наш путь преждевременными сетованиями! Хоть вы-то, видящие нас в самом сердце дела, пожалейте нас! Успокойся же! всё в свое время придет, и когда наступит момент, мы
не пропустим его. Когда-нибудь мы с тобою переговорим об этом серьезно, а теперь… скажи, куда ты отсюда?
Не осложняйте преждевременною рьяностью
нашего, и без того нелегкого, труда!
— И я тоже
не желаю, а потому и стою, покамест, во всеоружии. Следовательно, возвращайтесь каждый к своим обязанностям, исполняйте ваш долг и будьте терпеливы. Tout est a refaire — вот девиз
нашего времени и всех людей порядка; но задача так обширна и обставлена такими трудностями, что нельзя думать о выполнении ее, покуда
не наступит момент. Момент — это сила, это conditio sine qua non. [необходимое условие (лат.)] Правду ли я говорю?
Франция — это только отвод, — говорил он, — с Францией он на Бельгии помирится или выбросит ей кусок Лотарингии —
не Эльзас, нет! — а главным образом взоры его устремлены на Россию, — это узел его политики, — вот увидите!"По его мнению, будь
наше время несколько менее тревожно, и деятельность Бисмарка имела бы менее тревожный характер; он просто представлял бы собой повторение твердого, спокойного и строго-логического Гизо.
— Мне что делается! я уж стар, и умру, так удивительного
не будет… А ты береги свое здоровье, мой друг! это — первое
наше благо. Умру, так вся семья на твоих руках останется. Ну, а по службе как?
— Я в нем уверен, — говорил старик Люберцев, — в нем
наша, люберцевская кровь. Батюшка у меня умер на службе, я — на службе умру, и он пойдет по
нашим следам. Старайся, мой друг, воздерживаться от теорий, а паче всего от поэзии… ну ее! Держись фактов — это в
нашем деле главное. А пуще всего пекись об здоровье. Береги себя, друг мой,
не искушайся! Ведь ты здоров?
— Хотение-то
наше не для всех вразумительно. Деньги нужно добыть, чтоб хотенье выполнить, а они на мостовой
не валяются. Есть нужно, приют нужен, да и за ученье, само собой, заплати. На пожертвования надежда плоха, потому нынче и без того все испрожертвовались. Туда десять целковых, в другое место десять целковых — ан, под конец, и скучно!
Если бы его
не было, если бы оно
не существовало всегда, то и
наша бюрократическая деятельность заглохла бы; незачем было бы в департамент ходить, нечего было бы направлять.
— А что бы ты думал! жандарм! ведь они охранители
нашего спокойствия. И этим можно воспользоваться. Ангелочек почивает, а добрый жандарм бодрствует и охраняет ее спокойствие… Ах, спокойствие!.. Это главное в
нашей жизни! Если душа у нас спокойна, то и мы сами спокойны. Ежели мы ничего дурного
не сделали, то и жандармы за нас спокойны. Вот теперь завелись эти… как их… ну, все равно… Оттого мы и неспокойны… спим, а во сне все-таки тревожимся!
Поэтому самое лучшее —
не дразнить и стараться показывать, что
наши мысли совпадают с мыслями влиятельных лиц.
Разумеется,
не затем, чтобы подчиняться этим лицам, а, напротив, чтобы они, незаметно для самих себя, подчинились
нашим воззрениям.
— Пожалуй, что и так. В
нашем деле, конечно, есть своего рода опасности, но нельзя же
не рисковать. Если из десяти опасностей преодолеть половину, — а на это все-таки можно рассчитывать, — то и тут уж есть выигрыш.
— Вот
наш доктор говорит, — сказала она грустно, — что все мы около крох ходим. Нет,
не все. У меня даже крох нет; я и крохе была бы рада.
— Он умный. Но предупреждаю тебя: он
не из «
наших». Он карьерист, и сердце у него дряблое.
— А приношения
нашего не желаете?
У него есть на месте доверенное лицо, которое будет сообщать ему о местных делах и нуждах; наконец, нет-нет, да вдруг ему вздумается:"
Не съездить ли заглянуть, что-то в
нашем захолустье творится?"И съездит.
"Должно быть, в Тотемском уезде климат слишком суров, — писала она к тетке, — потому что все
наши девицы говорят, что в их краях никогда
не бывало такого изобилия огурцов.
Когда Перебоев выступил в 1866 году на адвокатское поприще, он говорил: «Значение
нашего сословия в будущем
не подлежит никакому сомнению.
Не мечтания и утопии должны руководить
нашими действиями, а то специально скромное дело, к которому мы призваны.
— Мой муж больной, — повторяет дама, — а меня ни за что
не хотел к вам пускать. Вот я ему и говорю:"Сам ты
не можешь ехать, меня
не пускаешь — кто же, душенька, по
нашему делу будет хлопотать?"
— Теперь уж
не я хозяин в губернии, а
наш почтеннейший Николай Николаич, — скромно произнес хозяин и, подняв бокал, крикнул:"Уррра!"
— Нет, я
не хозяин, а вы, многоуважаемый Полиевкт Семеныч! — еще скромнее возразил Краснов, — вы всегда были излюбленным человеком
нашей губернии, вы остаетесь им и теперь. Вы, так сказать, прирожденный председатель земского собрания; от вашей просвещенной опытности будет зависеть направление его решений; я же — ничего больше, как скромный исполнитель указаний собрания и ваших.
Мосты в разрушении, перевозов
не существует, дороги представляют собой канавы, в грязи которых тонут
наши некогда породистые, а ныне выродившиеся лошади.
— Приказывать —
не мое дело. Я могу принять меры — и больше ничего. Всему злу корень — учитель Воскресенский, насчет которого я уже распорядился… Ах, Николай Николаич! Неужели вы думаете, что мне самому
не жаль этой заблуждающейся молодой девицы? Поверьте мне, иногда сидишь вот в этом самом кресле и думаешь: за что только гибнут
наши молодые силы?
— Но и мы, с своей стороны,
не можем изменить
нашу точку зрения.
— Ах,
не скоро! ах,
не скоро! Нужно очень-очень твердую руку, а
наш генерал уж слаб и стар. Сердце-то у него по-прежнему горит, да рука уж
не та… Благодарение богу, общество как будто просыпается…
— Все
наше, — возвещал он, — и Болгария —
наша, и Молдавия —
наша. Сербия — сама по себе, а Боснию и Герцеговину австрияку отдали. Только насчет Восточной Румелии согласиться
не могут, да вот англичанин к острову Криту подбирается.
Так, по крайней мере, все его в
нашем городе звали, и он
не только
не оставался безответен, но стремглав бежал по направлению зова. На вывеске, прибитой к разваленному домишке, в котором он жил, было слепыми и размытыми дождем буквами написано: «Портной Григорий Авениров — военный и партикулярный с Москвы».
— Стало быть, и с причиной бить нельзя? Ну, ладно, это я у себя в трубе помелом запишу. А то, призывает меня намеднись:"Ты, говорит, у купца Бархатникова жилетку украл?" — Нет, говорю, я отроду
не воровал."Ах! так ты еще запираться!"И начал он меня чесать. Причесывал-причесывал, инда слезы у меня градом полились. Только, на мое счастье, в это самое время старший городовой человека привел:"Вот он — вор, говорит, и жилетку в кабаке сбыть хотел…"Так вот каким
нашего брата судом судят!
Мы, вашескородие, когда
не хмельны, так соберемся иногда — старики мои, я да вот хозяин
наш — и всё об правде говорим.
— Мне бы, тетенька, денька три отдохнуть, а потом я и опять… — сказал он. — Что ж такое! в
нашем звании почти все так живут. В
нашем звании как? — скажет тебе паскуда:"Я полы мыть нанялась", — дойдет до угла — и след простыл. Где была, как и что? — лучше и
не допытывайся! Вечером принесет двугривенный — это, дескать, поденщина — и бери. Жениться
не следовало — это так; но если уж грех попутал, так ничего
не поделаешь;
не пойдешь к попу:"Развенчайте, мол, батюшка!"
— Скоро, пожалуй, и настоящее заведенье откроешь, ученика возьмешь, — поощрял его Поваляев, —
нашему брату и в Москву обшиваться ездить
не придется — свой портной будет! А все-таки, друг любезный, елей и вино разрешить нужно — тогда во всей форме мастеровой сделаешься!
— Врешь, проживешь и здесь! И
не убьешь — и это ты соврал. Все в
нашем званье так живут, и ты живи. Ишь убиватель нашелся!
Жить становилось невыносимо; и шутовство пропало,
не лезло в голову. Уж теперь
не он бил жену, а она
не однажды замахивалась, чтоб дать ему раза. И старики начали держать ее сторону, потому что она содержала дом и кормила всех. — "В
нашем званье все так живут, — говорили они, — а он корячится… вельможа нашелся!"
Первые шесть лет, которые Крутицын прожил в Петербурге, покуда
не кончился срок обязательной службы,
наши дружеские связи продолжали поддерживаться, хотя я должен сознаться, что это стоило мне лично некоторых усилий.
Я говорил себе, что разлука будет полная, что о переписке нечего и думать, потому что вся сущность
наших отношений замыкалась в личных свиданиях, и переписываться было
не о чем; что ежели и мелькнет Крутицын на короткое время опять в Петербурге, то
не иначе, как по делам «знамени», и вряд ли вспомнит обо мне, и что вообще вряд ли мы
не в последний раз видим друг друга.
Разговоры
наши, впрочем,
не касались «знамени», ни вообще внутренней политики, а вращались исключительно около кулинарных интересов.
Повторяю:
наши собеседования были легкие, гигиенические, и Крутицын был, по-видимому, благодарен, что я
не переношу их на другую почву.
"
Не приедете ли завтра откушать запросто? Будут: тайный советник Стрекоза, сенатор Чистописцев,
наш общий друг Сермягин и Иван Федорович Горбунов. Дам
не будет, кроме жены, которая никого
не стеснит. Обедаем в 61/2 часов".
Говорят, будто и умственный интерес может служить связующим центром дружества; но, вероятно, это водится где-нибудь инде, на"теплых водах". Там существует общее дело, а стало быть, есть и присущий ему общий умственный интерес. У нас все это в зачаточном виде. У нас умственный интерес, лишенный интереса бакалейного, представляется символом угрюмости, беспокойного нрава и отчужденности. Понятно, что и дружелюбие
наше не может иметь иного характера, кроме бакалейного.
Все в этой теории казалось так ясно, удободостижимо и вместе с тем так изобильно непосредственными результатами, что Имярек всецело отдался ей. Провинция опутала его сетями своей практики, которая даже и в
наши дни уделяет
не слишком много места для идеалов иной категории. Идеал вождения за нос был как раз ей по плечу. Он
не требует ни борьбы, ни душевного горения, ни жертв — одной только ловкости.