— Вот видите, один мальчишка, стряпчего сын, не понял чего-то по-французски в одной книге и показал матери, та отцу, а отец к прокурору. Тот слыхал имя автора и
поднял бунт — донес губернатору. Мальчишка было заперся, его выпороли: он под розгой и сказал, что книгу взял у меня. Ну, меня сегодня к допросу…
— Погибель, а не житье в этой самой орде, — рассказывала Домнушка мужу и Макару. — Старики-то, слышь, укрепились, а молодяжник да бабы взбунтовались… В голос, сказывают, ревели. Самое гиблое место эта орда, особливо для баб, — ну, бабы наши
подняли бунт. Как огляделись, так и зачали донимать мужиков… Мужики их бить, а бабы все свое толмят, ну, и достигли-таки мужиков.
Более всего у Ильи Макаровича стычки происходили за детей. На Илью Макаровича иногда находило неотразимое стремление заниматься воспитанием своего потомства, и тотчас двухлетняя девочка определялась к растиранию красок, трехлетний сын плавил свинец и должен был отливать пули или изучать механизм доброго штуцера; но синьора Луиза
поднимала бунт и воспитание детей немедленно же прекращалось.
— Ну-с, стоим мы этак в Яжелбицах, а в это время, надо вам сказать, рахинские крестьяне
подняли бунт за то, что инженеры на их село шоссе хотели вести.
Неточные совпадения
— Угнетающее впечатление оставил у меня крестьянский
бунт. Это уж большевизм эсеров.
Подняли несколько десятков тысяч мужиков, чтоб поставить их на колени. А наши демагоги, боюсь, рабочих на колени поставят. Мы вот спорим, а тут какой-то тюремный поп действует. Плохо, брат…
Идти дальше, стараться объяснить его окончательно, значит, напиваться с ним пьяным, давать ему денег взаймы и потом выслушивать незанимательные повести о том, как он в полку нагрубил командиру или побил жида, не заплатил в трактире денег,
поднял знамя
бунта против уездной или земской полиции, и как за то выключен из полка или послан в такой-то город под надзор.
Самое тяжелое положение получалось там, где семьи делились: или выданные замуж дочери уезжали в орду, или уезжали семьи, а дочери оставались. Так было у старого Коваля, где сноха Лукерья
подняла настоящий
бунт. Семья, из которой она выходила замуж, уезжала, и Лукерья забунтовала. Сначала она все молчала и только плакала потихоньку, а потом поднялась на дыбы, «як ведмедица».
— Еще бы!
Бунт такой на меня
подняли, когда я запретил было им к окнам-то подходить: «Что, говорят, ты свету божьего, что ли, нас лишаешь!» Хорош у них свет божий!
На вопрос: для чего было сделано столько убийств, скандалов и мерзостей? — он с горячею торопливостью ответил, что «для систематического потрясения основ, для систематического разложения общества и всех начал; для того, чтобы всех обескуражить и изо всего сделать кашу и расшатавшееся таким образом общество, болезненное и раскисшее, циническое и неверующее, но с бесконечною жаждой какой-нибудь руководящей мысли и самосохранения, — вдруг взять в свои руки,
подняв знамя
бунта и опираясь на целую сеть пятерок, тем временем действовавших, вербовавших и изыскивавших практически все приемы и все слабые места, за которые можно ухватиться».