Неточные совпадения
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться,
что весь его труд в настоящем случае заключается только в том,
что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился
к своей задаче.
Что же, по-твоему, доблестнее: глава ли твоя, хотя и легкою начинкою начиненная, но и за всем тем горе [Горе́ (церковно-славянск.) —
к небу.] устремляющаяся, или же стремящееся до́лу [До́лу (церковно-славянск.) — вниз,
к земле.] брюхо, на то только и пригодное, чтобы изготовлять…
Думаю, впрочем,
что таковая дерзостная наша затея простится нам ввиду того особливого намерения, которое мы имели, приступая
к ней.
— За
что он нас раскостил? — говорили одни, — мы
к нему всей душой, а он послал нас искать князя глупого!
— Ты нам такого ищи, чтоб немудрый был! — говорили головотяпы новотору-вору. — На
что нам мудрого-то, ну его
к ляду!
—
Что ты! с ума, никак, спятил! пойдет ли этот
к нам? во сто раз глупее были — и те не пошли! — напустились головотяпы на новотора-вора.
—
Что вы за люди? и зачем ко мне пожаловали? — обратился
к ним князь.
— А пришли мы
к твоей княжеской светлости вот
что объявить: много мы промеж себя убивств чинили, много друг дружке разорений и наругательств делали, а все правды у нас нет. Иди и володей нами!
Долго раздумывал он, кому из двух кандидатов отдать преимущество: орловцу ли — на том основании,
что «Орел да Кромы — первые воры», — или шуянину — на том основании,
что он «в Питере бывал, на полу сыпал и тут не упал», но наконец предпочел орловца, потому
что он принадлежал
к древнему роду «Проломленных Голов».
Поехал
к ним орловец, надеясь в Старице стерлядями полакомиться, но нашел,
что там «только грязи довольно».
1) Клементий, Амадей Мануйлович. Вывезен из Италии Бироном, герцогом Курляндским, за искусную стряпню макарон; потом, будучи внезапно произведен в надлежащий чин, прислан градоначальником. Прибыв в Глупов, не только не оставил занятия макаронами, но даже многих усильно
к тому принуждал,
чем себя и воспрославил. За измену бит в 1734 году кнутом и, по вырвании ноздрей, сослан в Березов.
Глуповцы ужаснулись. Припомнили генеральное сечение ямщиков, и вдруг всех озарила мысль: а ну, как он этаким манером целый город выпорет! Потом стали соображать, какой смысл следует придавать слову «не потерплю!» — наконец прибегли
к истории Глупова, стали отыскивать в ней примеры спасительной градоначальнической строгости, нашли разнообразие изумительное, но ни до
чего подходящего все-таки не доискались.
Он не без основания утверждал,
что голова могла быть опорожнена не иначе как с согласия самого же градоначальника и
что в деле этом принимал участие человек, несомненно принадлежащий
к ремесленному цеху, так как на столе, в числе вещественных доказательств, оказались: долото, буравчик и английская пилка.
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника стал в тупик. Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между тем начать под рукой следствие, или же некоторое время молчать и выжидать,
что будет. Ввиду таких затруднений он избрал средний путь, то есть приступил
к дознанию, и в то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ и не поселить в нем несбыточных мечтаний.
Так, например, заседатель Толковников рассказал,
что однажды он вошел врасплох в градоначальнический кабинет по весьма нужному делу и застал градоначальника играющим своею собственною головою, которую он, впрочем, тотчас же поспешил пристроить
к надлежащему месту.
— Прим. издателя.] и переходя от одного силлогизма [Силлогизм (греч.) — вывод из двух или нескольких суждений.]
к другому, заключила,
что измена свила себе гнездо в самом Глупове.
В сей крайности вознамерились они сгоряча меня на всю жизнь несчастным сделать, но я тот удар отклонил, предложивши господину градоначальнику обратиться за помощью в Санкт-Петербург,
к часовых и органных дел мастеру Винтергальтеру,
что и было ими выполнено в точности.
Выслушав показание Байбакова, помощник градоначальника сообразил,
что ежели однажды допущено, чтобы в Глупове был городничий, имеющий вместо головы простую укладку, то, стало быть, это так и следует. Поэтому он решился выжидать, но в то же время послал
к Винтергальтеру понудительную телеграмму [Изумительно!! — Прим. издателя.] и, заперев градоначальниково тело на ключ, устремил всю свою деятельность на успокоение общественного мнения.
Помощник градоначальника, видя,
что недоимки накопляются, пьянство развивается, правда в судах упраздняется, а резолюции не утверждаются, обратился
к содействию штаб-офицера.
Глупов закипал. Не видя несколько дней сряду градоначальника, граждане волновались и, нимало не стесняясь, обвиняли помощника градоначальника и старшего квартального в растрате казенного имущества. По городу безнаказанно бродили юродивые и блаженные и предсказывали народу всякие бедствия. Какой-то Мишка Возгрявый уверял,
что он имел ночью сонное видение, в котором явился
к нему муж грозен и облаком пресветлым одеян.
И бог знает
чем разрешилось бы всеобщее смятение, если бы в эту минуту не послышался звон колокольчика и вслед за тем не подъехала
к бунтующим телега, в которой сидел капитан-исправник, а с ним рядом… исчезнувший градоначальник!
Так, например, он говорит,
что на первом градоначальнике была надета та самая голова, которую выбросил из телеги посланный Винтергальтера и которую капитан-исправник приставил
к туловищу неизвестного лейб-кампанца; на втором же градоначальнике была надета прежняя голова, которую наскоро исправил Байбаков, по приказанию помощника городничего, набивши ее, по ошибке, вместо музыки вышедшими из употребления предписаниями.
Потом пошли
к модному заведению француженки, девицы де Сан-Кюлот (в Глупове она была известна под именем Устиньи Протасьевны Трубочистихи; впоследствии же оказалась сестрою Марата [Марат в то время не был известен; ошибку эту, впрочем, можно объяснить тем,
что события описывались «Летописцем», по-видимому, не по горячим следам, а несколько лет спустя.
Однако
к утру следующего дня Ираидка начала ослабевать, но и то благодаря лишь тому обстоятельству,
что казначей и бухгалтер, проникнувшись гражданскою храбростью, решительно отказались защищать укрепление.
Утром помощник градоначальника, сажая капусту, видел, как обыватели вновь поздравляли друг друга, лобызались и проливали слезы. Некоторые из них до того осмелились,
что даже подходили
к нему, хлопали по плечу и в шутку называли свинопасом. Всех этих смельчаков помощник градоначальника, конечно, тогда же записал на бумажку.
Между тем дела в Глупове запутывались все больше и больше. Явилась третья претендентша, ревельская уроженка Амалия Карловна Штокфиш, которая основывала свои претензии единственно на том,
что она два месяца жила у какого-то градоначальника в помпадуршах. Опять шарахнулись глуповцы
к колокольне, сбросили с раската Семку и только
что хотели спустить туда же пятого Ивашку, как были остановлены именитым гражданином Силой Терентьевым Пузановым.
Они вспомнили,
что в ветхом деревянном домике действительно жила и содержала заезжий дом их компатриотка, Анеля Алоизиевна Лядоховская, и
что хотя она не имела никаких прав на название градоначальнической помпадурши, но тоже была как-то однажды призываема
к градоначальнику.
— Кто ты? и с
чем к нам приехал? — спрашивали глуповцы у чиновника.
К вечеру полил такой сильный дождь,
что улицы Глупова сделались на несколько часов непроходимыми.
Дело в том,
что она продолжала сидеть в клетке на площади, и глуповцам в сладость было, в часы досуга, приходить дразнить ее, так как она остервенялась при этом неслыханно, в особенности же когда
к ее телу прикасались концами раскаленных железных прутьев.
Но торжество «вольной немки» приходило
к концу само собою. Ночью, едва успела она сомкнуть глаза, как услышала на улице подозрительный шум и сразу поняла,
что все для нее кончено. В одной рубашке, босая, бросилась она
к окну, чтобы, по крайней мере, избежать позора и не быть посаженной, подобно Клемантинке, в клетку, но было уже поздно.
«Ужасно было видеть, — говорит летописец, — как оные две беспутные девки, от третьей, еще беспутнейшей, друг другу на съедение отданы были! Довольно сказать,
что к утру на другой день в клетке ничего, кроме смрадных их костей, уже не было!»
Но
к полудню слухи сделались еще тревожнее. События следовали за событиями с быстротою неимоверною. В пригородной солдатской слободе объявилась еще претендентша, Дунька Толстопятая, а в стрелецкой слободе такую же претензию заявила Матренка Ноздря. Обе основывали свои права на том,
что и они не раз бывали у градоначальников «для лакомства». Таким образом, приходилось отражать уже не одну, а разом трех претендентш.
К четырем часам пополудни загорелась съезжая изба; глуповцы кинулись туда и оцепенели, увидав,
что приезжий из губернии чиновник сгорел весь без остатка.
Действительно, вылазки клопов прекратились, но подступиться
к избе все-таки было невозможно, потому
что клопы стояли там стена стеною, да и пушка продолжала действовать смертоносно.
Нельзя думать, чтобы «Летописец» добровольно допустил такой важный биографический пропуск в истории родного города; скорее должно предположить,
что преемники Двоекурова с умыслом уничтожили его биографию, как представляющую свидетельство слишком явного либерализма и могущую послужить для исследователей нашей старины соблазнительным поводом
к отыскиванию конституционализма даже там, где, в сущности, существует лишь принцип свободного сечения.
Догадку эту отчасти оправдывает то обстоятельство,
что в глуповском архиве до сих пор существует листок, очевидно принадлежавший
к полной биографии Двоекурова и до такой степени перемаранный,
что, несмотря на все усилия, издатель «Летописи» мог разобрать лишь следующее: «Имея немалый рост… подавал твердую надежду,
что…
Долго ли, коротко ли они так жили, только в начале 1776 года в тот самый кабак, где они в свободное время благодушествовали, зашел бригадир. Зашел, выпил косушку, спросил целовальника, много ли прибавляется пьяниц, но в это самое время увидел Аленку и почувствовал,
что язык у него прилип
к гортани. Однако при народе объявить о том посовестился, а вышел на улицу и поманил за собой Аленку.
Стал бригадир считать звезды («очень он был прост», — повторяет по этому случаю архивариус-летописец), но на первой же сотне сбился и обратился за разъяснениями
к денщику. Денщик отвечал,
что звезд на небе видимо-невидимо.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который,
к счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась
к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали,
что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать с пристрастием, но он, как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
Но когда убрались с сеном, то оказалось,
что животы [Животы — здесь: домашний скот.] кормить будет нечем; когда окончилось жнитво, то оказалось,
что и людишкам кормиться тоже нечем. Глуповцы испугались и начали похаживать
к бригадиру на двор.
К довершению бедствия глуповцы взялись за ум. По вкоренившемуся исстари крамольническому обычаю, собрались они около колокольни, стали судить да рядить и кончили тем,
что выбрали из среды своей ходока — самого древнего в целом городе человека, Евсеича. Долго кланялись и мир и Евсеич друг другу в ноги: первый просил послужить, второй просил освободить. Наконец мир сказал...
И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич
к колокольне и вновь отдал миру подробный отчет. «Бригадир же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся его против прежнего не гораздо», — прибавляет летописец. Или, говоря другими словами, Фердыщенко понял,
что ежели человек начинает издалека заводить речь о правде, то это значит,
что он сам не вполне уверен, точно ли его за эту правду не посекут.
Никаких других сведений об «человечке» не имелось, да, по-видимому, и не ощущалось в них надобности, потому
что большинство уже зараньше было предрасположено
к безусловному доверию.
Побоища происходили очень серьезные, но глуповцы до того пригляделись
к этому явлению,
что нимало даже не формализировались им.
Человек приходит
к собственному жилищу, видит,
что оно насквозь засветилось,
что из всех пазов выпалзывают тоненькие огненные змейки, и начинает сознавать,
что вот это и есть тот самый конец всего, о котором ему когда-то смутно грезилось и ожидание которого, незаметно для него самого, проходит через всю его жизнь.
Сарай только
что загорелся, но подступиться
к нему уже нет возможности.
К свету пожар действительно стал утихать, отчасти потому,
что гореть было нечему, отчасти потому,
что пошел проливной дождь.
Все опять бросились
к домам, тащили оттуда, кто
что мог, и побежали на выгон.
И, сказав это, вывел Домашку
к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по лицу ее. И стала им эта Домашка так люба, так люба,
что и сказать невозможно.