Неточные совпадения
Напротив того, я чувствую,
что субъект, произносящий эти предостережения, сам ходит на цыпочках, словно боится кого разбудить;
что он серьезно чего-то ждет, и в ожидании, пока придет это «нечто», боится не только
за будущее ожидаемого, но и
за меня, фрондёра,
за меня, который непрошеным участием может скомпрометировать и «дело обновления», и самого себя.
Ведь и те и другие одинаково говорят мне об «обуздании» — зачем же я буду целоваться с одним и отворачиваться от другого из-за того только,
что первый дает мне на копейку менее обуздания, нежели второй?
Он не понимает,
что причину поразившей его смуты составляет особенная, не имеющая ничего общего с жизнью теория, которую сочинители ее, нимало не скрываясь, называют моралью «пур ле жанс» и которую он, простец, принял
за нечто вполне серьезное.
Видя,
что исконные регуляторы его жизни поломаны, он не задается мыслью:
что ж это
за регуляторы, которые ломаются при первом прикосновении к ним? не они ли именно и измяли, и скомкали всю его жизнь? — но прямо и искренно чувствует себя несчастливым.
Допустим, однако ж,
что жизнь какого-нибудь простеца не настолько интересна, чтоб вникать в нее и сожалеть о ней. Ведь простец — это незаметная тля, которую высший организм ежемгновенно давит ногой, даже не сознавая,
что он что-нибудь давит! Пусть так! Пусть гибнет простец жертвою недоумений! Пусть осуществляется на нем великий закон борьбы
за существование, в силу которого крепкий приобретает еще большую крепость, а слабый без разговоров отметается
за пределы жизни!
Ужели же, хотя в виду того,
что простец съедобен, —
что он представляет собою лучшую anima vilis, [«гнусную душу», то есть подопытное животное (лат.)] на которой может осуществляться закон борьбы
за существование, — ужели в виду хоть этих удобств найдется себялюбец из «крепких», настолько ограниченный, чтобы желать истребления «простеца» или его окончательного обессиления?
— Очень уж вы, сударь, просты! — утешали меня мои м — ские приятели. Но и это утешение действовало плохо. В первый раз в жизни мне показалось,
что едва ли было бы не лучше, если б про меня говорили: «Вот молодец! налетел, ухватил
за горло — и делу конец!»
— Пустое дело. Почесть
что задаром купил. Иван Матвеич, помещик тут был, господин Сибиряков прозывался. Крестьян-то он в казну отдал. Остался у него лесок — сам-то он в него не заглядывал, а лесок ничего, хоть на какую угодно стройку гож! — да болотце десятин с сорок. Ну, он и говорит, Матвей-то Иваныч: «Где мне, говорит, с этим дерьмом возжаться!» Взял да и продал Крестьян Иванычу
за бесценок. Владай!
— Это ты насчет того,
что ли,
что лесов-то не будет? Нет,
за им без опаски насчет этого жить можно. Потому, он умный. Наш русский — купец или помещик — это так. Этому дай в руки топор, он все безо времени сделает. Или с весны рощу валить станет, или скотину по вырубке пустит, или под покос отдавать зачнет, — ну, и останутся на том месте одни пеньки. А Крестьян Иваныч — тот с умом. У него, смотри, какой лес на этом самом месте лет через сорок вырастет!
— Да
что же, наконец,
за крайность была отдавать
за бесценок?
— Это чтобы обмануть, обвесить, утащить — на все первый сорт. И не то чтоб себе на пользу — всё в кабак! У нас в М. девятнадцать кабаков числится — какие тут прибытки на ум пойдут! Он тебя утром на базаре обманул, ан к полудню, смотришь, его самого кабатчик до нитки обобрал, а там, по истечении времени, гляди, и у кабатчика либо выручку украли, либо безменом по темю — и дух вон. Так оно колесом и идет. И
за дело! потому, дураков учить надо. Только вот
что диво: куда деньги деваются, ни у кого их нет!
Восклицание «уж так нынче народ слаб стал!» составляет в настоящее время модный припев градов и весей российских. Везде, где бы вы ни были, — вы можете быть уверены,
что услышите эту фразу через девять слов на десятое. Вельможа в раззолоченных палатах, кабатчик
за стойкой, земледелец
за сохою — все в одно слово вопиют: «Слаб стал народ!» То же самое услышали мы и на постоялом дворе.
Детский, неосмысленный лепет, полусонное бормотание, в котором не
за что ухватиться и нечего понимать, — вот
что прежде всего поражает ваш слух.
Что я-то исполнить должен, то есть работу-то мою, всю расписал, как должно, а об себе вот
что сказал: «А я, говорит, Василий Порфиров, обязуюсь заплатить
за таковую работу тысячу рублей, буде мне то заблагорассудится!»
—
Что них
за история с мужем была?
— Помилуйте!
за что же-с! Вот если б Иван Гаврилыч просил или господин Скачков — ну, тогда дело другое! А то просит человек основательный, можно сказать, солидный… да я
за честь…
Мы высыпаем на платформы и спешим проглотить по стакану скверного чая. При последнем глотке я вспоминаю,
что пью из того самого стакана, в который,
за пять минут до прихода поезда, дышал заспанный мужчина, стоящий теперь
за прилавком, дышал и думал: «Пьете и так… дураки!» Возвратившись в вагон, я пересаживаюсь на другое место, против двух купцов, с бородами и в сибирках.
На сцену выдвигаются местные вопросы: во-первых, вопрос сенной, причем предсказывается,
что сено будет зимой продаваться в Москве по рублю
за пуд; во-вторых, вопрос дровяной, причем предугадывается,
что в непродолжительном времени дрова в Москве повысятся до двадцати рублей
за сажень швырка.
Говорят,
что он соблазнил жену своего хозяина и вместе с нею обокрал последнего,
что он судился
за это и даже был оставлен в подозрении; но это не мешает ему быть одним из местных воротил и водить компанию с становым и тузами-капиталистами, которых в Л. довольно много.
Я всегда чувствовал слабость к русской бюрократии, и именно
за то,
что она всегда представляла собой, в моих глазах, какую-то неразрешимую психологическую загадку.
Двугривенный прояснил его мысли и вызвал в нем те лучшие инстинкты, которые склоняют человека понимать,
что бытие лучше небытия, а препровождение времени
за закуской лучше, нежели препровождение времени в писании бесплодных протоколов, на которые еще бог весть каким оком взглянет Сквозник-Дмухановский (
за полтинник ведь и он во всякое время готов сделаться другом дома).
Через полчаса его уже нет; он все выпил и съел,
что видел его глаз, и ушел
за другим двугривенным, который уже давно заприметил в кармане у вашего соседа.
— Ну, до этого-то еще далеко! Они объясняют это гораздо проще; во-первых, дробностью расчетов, а во-вторых, тем,
что из-за какого-нибудь гривенника не стоит хлопотать. Ведь при этой системе всякий старается сделать все,
что может, для увеличения чистой прибыли, следовательно, стоит ли усчитывать человека в том,
что он одним-двумя фунтами травы накосил меньше, нежели другой.
Я даже помню, как он судился по делу о сокрытии убийства, как его дразнили
за это фофаном и как он оправдывался, говоря,
что «одну минуточку только не опоздай он к секретарю губернского правления — и ничего бы этого не было».
И вдруг оказывается,
что он жив-живехонек,
что каким-то образом он ухитрился ухватиться
за какое-то бревнышко в то время, когда прорвало и смыло плотину крепостного права,
что он притаился, претерпел либеральных мировых посредников и все-таки не погиб.
— В Москве, сударь! в яме
за долги года с два высидел, а теперь у нотариуса в писцах, в самых, знаете, маленьких… десять рублей в месяц жалованья получает. Да и какое уж его писанье! и перо-то он не в чернильницу, а больше в рот себе сует. Из-за того только и держат,
что предводителем был, так купцы на него смотреть ходят. Ну, иной смотрит-смотрит, а между прочим — и актец совершит.
— Как выгнали, это, они меня, иду я к себе домой и думаю:
за что он меня обидел!
— А
за то, собственно, и сменили,
что, по словам господина Парначева, я крестьянских мальчиков естеству вещей не обучал, а обучал якобы пустякам. У меня и засвидетельствованная копия с их доношения земскому собранию, на всякий случай, взята. Коли угодно…
— Смеется… писатель! Смейтесь, батюшка, смейтесь! И так нам никуда носу показать нельзя! Намеднись выхожу я в свой палисадник — смотрю, а на клумбах целое стадо Васюткиных гусей пасется. Ну, я его честь честью: позвал-с, показал-с. «Смотри, говорю, мерзавец! любуйся! ведь по-настоящему в остроге сгноить
за это тебя мало!» И
что ж бы, вы думали, он мне на это ответил? «От мерзавца слышу-с!» Это Васютка-то так поговаривает! ась? от кого, позвольте узнать, идеи-то эти к ним лопали?
Как видно, он ожидал,
что его позовут на вышку, потому
что, следом
за ним, в нашу комнату вошло двое половых с подносами, из которых на одном стояли графины с водкой, а на другом — тарелки с закуской.
И так это мне обидно сделалось, глядя на ихнее невежество,
что, кажется, деньги эти самые, которые они мне
за чай потом заплатили… кажется, скорее
за окно бы их вышвырнул, нечем таких посетителев у себя принимать!
Не знаю, так ли объяснил братец (он у нас привык обо всем в ироническом смысле говорить,
за что и по службе успеха не имел), но ежели так, то, по-моему, это очень хорошо.
"Да поймите же вы меня, говорит: ведь я доподлинно знаю,
что ничего этого нет, а между тем вот сижу с вами и четки перебираю!"Так это нас с сестрицей офраппировало,
что мы сейчас же
за отцом Федором гонца послали.
Пятнадцать обвиняемых, милая маменька, которые томятся в заключении —
за что? —
за то,
что совместно занимались «предвкушениями»!
Ничего мы не знаем, мой друг, и если бы начальство
за нас не бодрствовало —
что бы мы были!
Много помог мне и уланский офицер, особливо когда я открыл ему раскаяние Филаретова. Вот истинно добрейший малый, который даже сам едва ли знает,
за что под арестом сидит! И сколько у него смешных анекдотов! Многие из них я генералу передал, и так они ему пришли по сердцу,
что он всякий день, как я вхожу с докладом, встречает меня словами:"Ну,
что, как наш улан! поберегите его, мой друг! тем больше,
что нам с военным ведомством ссориться не приходится!"
Очень часто мы видим,
что высшие лица опыты разные производят, а низшие этим соблазняются и
за настоящее принимают.
Получив твое письмо, так была им поражена,
что даже о братце Григории Николаиче забыла, который,
за несколько часов перед тем, тихо, на руках у сестрицы Анюты, скончался.
Папенька любил
за то,
что он был словоохотлив, повадлив и прекрасно читал в церкви «Апостола»; маменька —
за то,
что он без разговоров накидывал на четверть ржи лишний гривенник и лишнюю копейку на фунт сушеных грибов; горничные девушки —
за то,
что у него для каждой был или подарочек, или ласковое слово.
Рассказывает,
что нынче на все дороговизна пошла, и пошла оттого,
что"прежние деньги на сигнации были, а теперьче на серебро счет пошел"; рассказывает,
что дело торговое тоже трудное,
что"рынок на рынок не потрафишь: иной раз дорого думаешь продать, ан ни
за что спустишь, а другой раз и совсем, кажется, делов нет, ан вдруг бог подходящего человека послал"; рассказывает,
что в скором времени"объявления набору ждать надо"и
что хотя набор — "оно конечно"…"одначе и без набору быть нельзя".
Так
за Деруновым и утвердилась навсегда кличка «министр». И не только у нас в доме, но и по всей округе, между помещиками, которых дела он, конечно, знал лучше, нежели они сами. Везде его любили, все советовались с ним и удивлялись его уму, а многие даже вверяли ему более или менее значительные куши под оборот, в полной уверенности,
что Дерунов не только полностью отдаст деньги в срок, но и с благодарностью.
— Чти родителей, потому
что без них вашему брату деваться некуда, даром
что ты востер. Вот из ученья выйдешь — кто тебе на прожиток даст? Жениться захочешь — кто невесту припасет? — всё родители! — Так ты и утром и вечером
за них бога моли: спаси, мол, господи, папыньку, мамыньку, сродственников! Всех, сударь, чти!
Ранним утром поезд примчал нас в Т***. Я надеялся,
что найду тут своих лошадей, но
за мной еще не приехали. В ожидании я кое-как приютился в довольно грязной местной гостинице и, имея сердце чувствительное, разумеется, не утерпел, чтобы не повидаться с дорогими свидетелями моего детства: с постоялым двором и его бывшим владельцем.
—
Что жалеть-то! Вони да грязи мало,
что ли, было? После постоялого-то у меня тут другой домок, чистый, был, да и в том тесно стало. Скоро пять лет будет, как вот эти палаты выстроил. Жить надо так, чтобы и светло, и тепло, и во всем чтоб приволье было. При деньгах да не пожить?
за это и люди осудят! Ну, а теперь побеседуемте, сударь, закусимте; я уж вас от себя не пущу! Сказывай, сударь, зачем приехал? нужды нет ли какой?
— Постой,
что еще вперед будет! Площадь-то какая прежде была? экипажи из грязи народом вытаскивали! А теперь посмотри — как есть красавица! Собор-то, собор-то! на кумпол-то взгляни!
За пятнадцать верст, как по остреченскому тракту едешь, видно! Как с последней станции выедешь — всё перед глазами, словно вот рукой до города-то подать! Каменных домов сколько понастроили! А ужо, как Московскую улицу вымостим да гостиный двор выстроим —
чем не Москва будет!
— А не к рукам, так продать нужно. Дерунова
за бока!
Что ж, я и теперь послужить готов, как в старину служивал. Даром денег не дам, а настоящую цену отчего не заплатить? Заплачу!
— Непочтителен. Я уж его и в смирительный
за непочтение сажал — всё неймется. Теперь на фабрику к Астафью Астафьичу — англичанин, в управителях у меня живет — под начало его отдал. Жаль малого — да не
что станешь делать! Кажется, кабы не жена у него да не дети — давно бы в солдаты сдал!
— И дело. Вперед наука. Вот десять копеек на пуд убытку понес да задаром тридцать верст проехал. Следственно, в предбудущем,
что ему ни дай — возьмет. Однако это, брат, в наших местах новость! Скажи пожалуй, стачку затеяли! Да
за стачки-то нынче, знаешь ли, как!
Что ж ты исправнику не шепнул!