Неточные совпадения
Она держит человека между двух стульев и отнимает у него всякую возможность действовать в
каком бы то ни
было смысле.
Как бы то ни
было, но принцип обуздания продолжает стоять незыблемый, неисследованный. Он написан во всех азбуках, на всех фронтисписах, на всех лбах. Он до того незыблем, что даже говорить о нем не всегда удобно. Не потому ли, спрашивается, он так живуч, не потому ли о нем неудобно говорить, что около него ютятся и кормятся целые армии лгунов?
Случись первое — он совершает подвиг без всякой мысли о его совершении; случись второе — он встречает смерть,
как одну из внезапностей, сцеплением которых
была вся его жизнь.
Понятно,
как должен он
быть изумлен.
Но не забудьте, что имя простеца — легион и что никакой закон,
как бы он ни
был бесповоротен в своей последовательности, не в силах окончательно стереть этого легиона с лица земли.
Говоря по совести, оно не только лишено
какой бы то ни
было согласованности, но все сплошь
как бы склеено из кусочков и изолированных теорий, из которых каждая питает саму себя, организуя таким образом
как бы непрекращающееся вавилонское столпотворение.
Дорога от М. до Р. идет семьдесят верст проселком. Дорога тряска и мучительна; лошади сморены, еле живы; тарантас сколочен на живую нитку; на половине дороги надо часа три кормить. Но на этот раз дорога
была для меня поучительна. Сколько раз проезжал я по ней, и никогда ничто не поражало меня: дорога
как дорога, и лесом идет, и перелесками, и полями, и болотами. Но вот лет десять,
как я не
был на родине, не
был с тех пор,
как помещики взяли в руки гитары и запели...
— Пустое дело. Почесть что задаром купил. Иван Матвеич, помещик тут
был, господин Сибиряков прозывался. Крестьян-то он в казну отдал. Остался у него лесок — сам-то он в него не заглядывал, а лесок ничего, хоть на
какую угодно стройку гож! — да болотце десятин с сорок. Ну, он и говорит, Матвей-то Иваныч: «Где мне, говорит, с этим дерьмом возжаться!» Взял да и продал Крестьян Иванычу за бесценок. Владай!
— Это ты насчет того, что ли, что лесов-то не
будет? Нет, за им без опаски насчет этого жить можно. Потому, он умный. Наш русский — купец или помещик — это так. Этому дай в руки топор, он все безо времени сделает. Или с весны рощу валить станет, или скотину по вырубке пустит, или под покос отдавать зачнет, — ну, и останутся на том месте одни пеньки. А Крестьян Иваныч — тот с умом. У него, смотри,
какой лес на этом самом месте лет через сорок вырастет!
— А та и крайность, что ничего не поделаешь. Павел-то Павлыч, покудова у него крепостные
были, тоже с умом
был, а
как отошли, значит, крестьяне в казну — он и узнал себя. Остались у него от надела клочочки — сам оставил: всё получше, с леском, местечки себе выбирал — ну, и не соберет их. Помаялся, помаялся — и бросил. А Сибирян эти клочочки все к месту пристроит.
А вот кстати, в стороне от дороги, за сосновым бором, значительно, впрочем, поредевшим, блеснули и золоченые главы одной из тихих обителей. Вдали, из-за леса, выдвинулось на простор темное плёсо монастырского озера. Я знал и этот монастырь, и это прекрасное, глубокое рыбное озеро!
Какие водились в нем лещи! и
как я объедался ими в годы моей юности! Вяленые, сушеные, копченые, жареные в сметане, вареные и обсыпанные яйцами — во всех видах они
были превосходны!
— Ну вот, его самого. Теперь он у Адама Абрамыча первый человек состоит. И у него своя фабричка
была подле Адам Абрамычевой; и тоже пофордыбачил он поначалу,
как Адам-то Абрамыч здесь поселился. Я-ста да мы-ста, да куда-ста кургузому против нас устоять! Ан через год вылетел. Однако Адам Абрамыч простил. Нынче Прохор-то Петров у него всем делом заправляет — оба друг дружкой не нахвалятся.
— Нет, выгода должна
быть, только птицы совсем ноне не стало. А ежели и
есть птица, так некормна, проестлива.
Как ты ее со двора-то у мужичка кости да кожа возьмешь — начни-ка ее кормить, она самоё себя съест.
Прежде, когда русская политическая экономия
была в заведовании помещиков,
каких индеек выкармливали — подумать страшно!
То же самое должно сказать и о горохах. И прежние мужицкие горохи
были плохие, и нынешние мужицкие горохи плохие. Идеал гороха представлял собою крупный и полный помещичий горох, которого нынче нет, потому что помещик уехал на теплые воды. Но идеал этот жив еще в народной памяти, и вот, под обаянием его, скупщик восклицает: «Нет нынче горохов! слаб стал народ!» Но погодите! имейте терпение! Придет Карл Иваныч и таких горохов представит,
каких и во сне не снилось помещикам!
И не одно это припомнил, но и то,
как я краснел, выслушивая эти восклицания. Не потому краснел, чтоб я сознавал себя дураком, или чтоб считал себя вправе поступать иначе, нежели поступал, а потому, что эти восклицания напоминали мне, что я мог поступать иначе,то
есть с выгодою для себя и в ущерб другим, и что самый факт непользования этою возможностью у нас считается уже глупостью.
— И
как же он его нагрел! — восклицает некто в одной группе, — да это еще что — нагрел! Греет, братец ты мой, да приговаривает: помни, говорит! в другой раз умнее
будешь! Сколько у нас смеху тут
было!
— Сколько смеху у нас тут
было — и не приведи господи! Слушай, что еще дальше
будет. Вот только немец сначала будто не понял, да вдруг
как рявкнет: «Вор ты!» — говорит. А наш ему: «Ладно, говорит; ты, немец, обезьяну, говорят, выдумал, а я, русский, в одну минуту всю твою выдумку опроверг!»
— Нет, ты бы на немца-то посмотрел,
какая у него в ту пору рожа
была! И испугался-то, и не верит-то, и за карман-то хватается — смехота, да и только!
— Нет, нынче
как можно, нынче не в пример нашему брату лучше! А в четвертом году я чуть
было даже ума не решился, так он меня истиранил!
Что я-то исполнить должен, то
есть работу-то мою, всю расписал,
как должно, а об себе вот что сказал: «А я, говорит, Василий Порфиров, обязуюсь заплатить за таковую работу тысячу рублей, буде мне то заблагорассудится!»
— Ну, вот изволите видеть. А Петру Федорычу надо, чтоб и недолго возжаться, и чтоб все
было в сохранности. Хорошо-с. И стал он теперича подумывать,
как бы господина Скачкова от приятелев уберечь. Сейчас, это, составил свой плант, и к Анне Ивановне — он уж и тогда на Анне-то Ивановне женат
был. Да вы, чай, изволили Анну-то Ивановну знавать?
—
Как же!
как же! Красавица
была! всей Москве известна.
— Помилуйте! прекраснейшие люди! С тех самых пор,
как умер Скачков… словно рукой сняло!
Пить совсем даже перестал, в подряды вступил, откупа держал… Дальше — больше. Теперь церковь строит… в Елохове-то, изволите знать? — он-с! А благодеяниев сколько! И
как, сударь, благодеяния-то делает! Одна рука дает, другая не ведает!
— Да уж
будьте покойны! Вот
как: теперича в Москву приедем — и не беспокойтесь! Я все сам… я сам все сделаю! Вы только в субботу придите пораньше. Не пробьет двенадцати, а уж дом…
— Помилуйте! Скотина! На днях, это, вообразил себе, что он свинья: не
ест никакого корма, кроме
как из корыта, — да и шабаш! Да ежели этаких дураков не учить, так кого же после того и учить!
— «Верно ты говоришь?» — «Вот
как перед истинным!» — «Задаток дан?» — «Нет, сегодня вечером отдавать
будет».
Вам хотелось бы, чтоб мужья жили с женами в согласии, чтобы дети повиновались родителям, а родители заботились о нравственном воспитании детей, чтобы не
было ни воровства, ни мошенничества, чтобы всякий считал себя вправе стоять в толпе разиня рот, не опасаясь ни за свои часы, ни за свой портмоне, чтобы, наконец, представление об отечестве
было чисто,
как кристалл… так, кажется?
— Или, говоря другими словами, вы находите меня, для первой и случайной встречи, слишком нескромным… Умолкаю-с. Но так
как, во всяком случае, для вас должно
быть совершенно индифферентно, одному ли коротать время в трактирном заведении, в ожидании лошадей, или в компании, то надеюсь, что вы не откажетесь напиться со мною чаю. У меня
есть здесь дельце одно, и ручаюсь, что вы проведете время не без пользы.
Какая, спрашивается,
была возможность выработать бюрократа из Держиморды, когда он за двугривенный в одну минуту готов
был сделаться из блюстителя и сократителя другом дома?
Сообразив все это, он
выпивает рюмку за рюмкой, и не только предает забвению вопрос о небытии, но вас же уму-разуму учит,
как вам это бытие продолжить, упрочить и вообще привести в цветущее состояние.
— А знаете ли, — сказал я, — прежде, право, лучше
было. Ни о
каких настроениях никто не думал, исправники внутреннею политикой не занимались… отлично!
— Однако,
какая пропасть гнезд! А мы-то, простаки, ездим, ходим,
едим,
пьем, посягаем — и даже не подозреваем, что все эти отправления совершаются нами в самом, так сказать, круговороте неблагонамеренностей!
— Да-с; вот вы теперь, предположим, в трактире чай
пьете, а против вас за одним столом другой господин чай
пьет. Ну, вы и смотрите на него, и разговариваете с ним просто,
как с человеком, который чай
пьет. Бац — ан он неблагонадежный!
— Все это возможно, а все-таки «странно некако». Помните, у Островского две свахи
есть: сваха по дворянству и сваха по купечеству. Вообразите себе, что сваха по дворянству вдруг начинает действовать,
как сваха по купечеству, — ведь зазорно? Так-то и тут. Мы привыкли представлять себе землевладельца или отдыхающим, или пьющим на лугу чай, или ловящим в пруде карасей, или проводящим время в кругу любезных гостей — и вдруг: первая соха! Неприлично-с! Не принято-с! Возмутительно-с!
Да, это
был он, свидетель дней моей юности, отставной капитан Никифор Петрович Терпибедов. Но
как он постарел, полинял и износился!
как мало он походил на того деятельного куроцапа,
каким я его знал в дни моего счастливого, резвого детства! Боже!
как все это
было давно, давно!
Как будто распахнулись двери давно не отпиравшегося подвала, в котором без толку навален
был старый, заплесневевший от времени хлам.
Я вспомнил
былое, когда Терпибедов
был еще,
как говорится, в самой поре и служил дворянским заседателем в земском суде.
Как видите, это
было еще до появления становых приставов на арене внутреннеполитической деятельности (сосчитайте, сколько мне лет-то!).
—
Какие нонче курчата! — неизменно же ответствовал на это приветствие капитан, — нынешние, сударь, курчата некормленые, а ежели и
есть которые покормнее, так на тех уж давно капитан-исправник петлю закинул.
Я даже помню,
как он судился по делу о сокрытии убийства,
как его дразнили за это фофаном и
как он оправдывался, говоря, что «одну минуточку только не опоздай он к секретарю губернского правления — и ничего бы этого не
было».
— В Москве, сударь! в яме за долги года с два высидел, а теперь у нотариуса в писцах, в самых, знаете, маленьких… десять рублей в месяц жалованья получает. Да и
какое уж его писанье! и перо-то он не в чернильницу, а больше в рот себе сует. Из-за того только и держат, что предводителем
был, так купцы на него смотреть ходят. Ну, иной смотрит-смотрит, а между прочим — и актец совершит.
— Скажите пожалуйста! ведь в тысячах душах
был! а
какой хлебосол! свой оркестр держал! певчих! три трехлетия предводителем выслужил!
— Имение его Пантелей Егоров, здешний хозяин, с аукциона купил. Так, за ничто подлецу досталось. Дом снес, парк вырубил, леса свел, скот выпродал… После музыкантов
какой инструмент остался — и тот в здешний полк спустил. Не узнаете вы Грешищева! Пантелей Егоров по нем словно француз прошел! Помните,
какие караси в прудах
были — и тех всех до одного выловил да здесь в трактире мужикам на порции скормил! Сколько деньжищ выручил — страсть!
—
Как же-с,
как же-с! И посейчас есть-с. Только прежде я ее Монрепо прозывал, а нынче Монсуфрансом зову. Нельзя, сударь. Потому во всех комнатах течь! В прошлую весну все дожди на своих боках принял, а вот он, иерей-то, называет это благорастворением воздухов!
— Так-то вот мы и живем, — продолжал он. — Это бывшие слуги-то! Главная причина: никак забыть не можем. Кабы-ежели бог нам забвение послал, все бы, кажется, лучше
было. Сломал бы хоромы-то, выстроил бы избу рублей в двести, надел бы зипун, трубку бы тютюном набил… царствуй! Так нет, все хочется,
как получше. И зальце чтоб
было, кабинетец там, что ли, «мадам! перметте бонжур!», «человек! рюмку водки и закусить!» Вот что конфузит-то нас! А то
как бы не жить! Житье — первый сорт!
— Да-с,
будешь и театры представлять,
как в зной-то палит, а в дождь поливает! Смиряемся-с. Терпим и молчим. В терпении хотим стяжать души наши… так, что ли, батя?
Он вдруг оборвал, словно чуя, что незрящий взор отца Арсения покоится на нем. И действительно, взор этот
как бы говорил: «Продолжай! добалтывайся! твои
будут речи, мои — перо и бумага». Поэтому очень кстати появился в эту минуту чайный прибор.
— А
какую я вам, Сергей Иваныч, рыбку припас, — обратился Терпибедов к Колотову, — уж если эта рыбка невкусна покажется, так хоть всю речную муть перешарьте — пустое дело
будет.
— Он самый-с. В земстве-с, да-с. Шайку себе подобрал… разночинцев разных… все места им роздал, — ну, и держит уезд в осаде. Скоро дождемся, что по большим дорогам разбойничать
будут. Артели, банки, каммуны… Это дворянин-с! Дворянин, сударь, а
какими делами занимается! Да вот батюшка лучше меня распишет!