Неточные совпадения
Впрочем, вы не
будете тут искать исключительной точности — прошу смотреть без излишней взыскательности на мои воспоминания о человеке, мне близком с самого нашего детства: я гляжу на Пушкина не
как литератор, а
как друг и товарищ.
Невольным образом в этом рассказе замешивается и собственная моя личность; прошу не обращать на нее внимания. Придется, может
быть, и об Лицее сказать словечко; вы это простите,
как воспоминания, до сих пор живые! Одним словом, все сдаю вам,
как вылилось на бумагу. [Сообщения И. И. Пущина о том,
как он осуществлял свое обещание Е. И. Якушкину, — в письмах к Н. Д. Пущиной и Е. И. Якушкину за 1858 г. № 225, 226, 228, 242 и др.]
Это замечание мое до того справедливо, что потом даже, в 1817 году, когда после выпуска мы, шестеро, назначенные в гвардию,
были в лицейских мундирах на параде гвардейского корпуса, подъезжает к нам граф Милорадович, тогдашний корпусный командир, с вопросом: что мы за люди и
какой это мундир?
Все мы видели, что Пушкин нас опередил, многое прочел, о чем мы и не слыхали, все, что читал, помнил; но достоинство его состояло в том, что он отнюдь не думал выказываться и важничать,
как это очень часто бывает в те годы (каждому из нас
было 12лет) с скороспелками, которые по каким-либо обстоятельствам и раньше и легче находят случай чему-нибудь выучиться.
Среди дела и безделья незаметным образом прошло время до октября. В Лицее все
было готово, и нам велено
было съезжаться в Царское Село.
Как водится, я поплакал, расставаясь с домашними; сестры успокаивали меня тем, что
будут навещать по праздникам, а на рождество возьмут домой. Повез меня тот же дядя Рябинин, который приезжал за мной к Разумовскому.
Бледный
как смерть, начал что-то читать; читал довольно долго, но вряд ли многие могли его слышать, так голос его
был слаб и прерывист.
[В. Ф. Малиновский
был «бледен
как смерть» и волновался потому, что вынужден
был читать не свою речь, забракованную министром А. К. Разумовским за ее прогрессивное содержание, а речь, составленную И. И. Мартыновым по приказанию министра в реакционном духе.]
Публика при появлении нового оратора, под влиянием предшествовавшего впечатления, видимо, пугалась и вооружилась терпением; но по мере того,
как раздавался его чистый, звучный и внятный голос, все оживились, и к концу его замечательной речи слушатели уже
были не опрокинуты к спинкам кресел, а в наклоненном положении к говорившему: верный знак общего внимания и одобрения!
[Весь дальнейший текст до конца абзаца («Роскошь помещения… плебеями») не
был пропущен в печать в 1859 г.] Роскошь помещения и содержания, сравнительно с другими, даже с женскими заведениями, могла иметь связь с мыслью Александра, который,
как говорили тогда, намерен
был воспитать с нами своих братьев, великих князей Николая и Михаила, почти наших сверстников по летам; но императрица Марья Федоровна воспротивилась этому, находя слишком демократическим и неприличным сближение сыновей своих, особ царственных, с нами, плебеями.
Не то чтобы он разыгрывал какую-нибудь роль между нами или поражал какими-нибудь особенными странностями,
как это
было в иных; но иногда неуместными шутками, неловкими колкостями сам ставил себя в затруднительное положение, не умея потом из него выйти.
Я,
как сосед (с другой стороны его номера
была глухая стена), часто, когда все уже засыпали, толковал с ним вполголоса через перегородку о каком-нибудь вздорном случае того дня; тут я видел ясно, что он по щекотливости всякому вздору приписывал какую-то важность, и это его волновало.
При самом начале — он наш поэт.
Как теперь вижу тот послеобеденный класс Кошанского, когда, окончивши лекцию несколько раньше урочного часа, профессор сказал: «Теперь, господа,
будем пробовать перья! опишите мне, пожалуйста, розу стихами». [В автографе еще: «Мой стих никак», зачеркнуто.]
Измайлов до того
был в заблуждении, что, благодаря меня за переводы, просил сообщить ему для его журнала известия о петербургском театре: он
был уверен, что я живу в Петербурге и непременно театрал, между тем
как я сидел еще на лицейской скамье.
Педант
есть не что иное,
как служитель ученого…
Как-то в разговоре с Энгельгардтом царь предложил ему посылать нас дежурить при императрице Елизавете Алексеевне во время летнего ее пребывания в Царском Селе, говоря, что это дежурство приучит молодых людей
быть развязнее в обращении и вообще послужит им в пользу.
Прочтя сии набросанные строки
С небрежностью на памятном листке,
Как не узнать поэта по руке?
Как первые не вспомянуть уроки
И не сказать при дружеском столе:
«Друзья, у нас
есть друг и в Хороле...
9 июня
был акт. Характер его
был совершенно иной:
как открытие Лицея
было пышно и торжественно, так выпуск наш тих и скромен. В ту же залу пришел император Александр в сопровождении одного тогдашнего министра народного просвещения князя Голицына. Государь не взял с собой даже князя П. М. Волконского, который,
как все говорили, желал
быть на акте.
Эта высокая цель жизни самой своей таинственностию и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла душу мою — я
как будто вдруг получил особенное значение в собственных своих глазах: стал внимательнее смотреть на жизнь во всех проявлениях буйной молодости, наблюдал за собою,
как за частицей, хотя ничего не значущей, но входящей в состав того целого, которое рано или поздно должно
было иметь благотворное свое действие.
Преследуемый мыслию, что у меня
есть тайна от Пушкина и что, может
быть, этим самым я лишаю общество полезного деятеля, почти решался броситься к нему и все высказать, зажмуря глаза на последствия. В постоянной борьбе с самим собою,
как нарочно, вскоре случилось мне встретить Сергея Львовича на Невском проспекте.
После этого мы как-то не часто виделись. Пушкин кружился в большом свете, а я
был как можно подальше от него. Летом маневры и другие служебные занятия увлекали меня из Петербурга. Все это, однако, не мешало нам, при всякой возможности встречаться с прежней дружбой и радоваться нашим встречам у лицейской братии, которой уже немного оставалось в Петербурге; большею частью свидания мои с Пушкиным
были у домоседа Дельвига.
Спрашиваю смотрителя: «
Какой это Пушкин?» Мне и в мысль не приходило, что это может
быть Александр.
Директор рассказал мне, что государь (это
было после того,
как Пушкина уже призывали к Милорадовичу, чего Энгельгардт до свидания с царем и не знал) встретил его в саду и пригласил с ним пройтись.
Проезжай Пушкин сутками позже до поворота на Екатеринославль, я встретил бы его дорогой, и
как отрадно
было бы обнять его в такую минуту! Видно, нам суждено
было только один раз еще повидаться, и то не прежде 1825 года.
Кони несут среди сугробов, опасности нет: в сторону не бросятся, все лес, и снег им по брюхо — править не нужно. Скачем опять в гору извилистой тропой; вдруг крутой поворот, и
как будто неожиданно вломились смаху в притворенные ворота при громе колокольчика. Не
было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора…
Он,
как дитя,
был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе.
Мне показалось, что он вообще неохотно об этом говорил; я это заключил по лаконическим отрывистым его ответам на некоторые мои спросы, и потому я его просил оставить эту статью, тем более что все наши толкования ни к чему не вели, а только отклоняли нас от другой, близкой нам беседы. Заметно
было, что ему
как будто несколько наскучила прежняя шумная жизнь, в которой он частенько терялся.
Пушкин заставил меня рассказать ему про всех наших первокурсных Лицея, потребовал объяснения,
каким образом из артиллеристов я преобразовался в Судьи. Это
было ему по сердцу, он гордился мною и за меня! Вот его строфы из «Годовщины 19 октября» 1825 года, где он вспоминает, сидя один, наше свидание и мое судейство...
Я рад
был, что мы избавились этого гостя, но мне неловко
было за Пушкина: он,
как школьник, присмирел при появлении настоятеля.
«
Как, — подумал я, — хоть в этом не успокоить его,
как не устроить так, чтоб ему, бедному поэту,
было где подвигаться в зимнее ненастье».
Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось:
как будто чувствовалось, что последний раз вместе
пьем, и
пьем на вечную разлуку!
Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! Преисполненный глубокой, живительной благодарности, я не мог обнять его,
как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнанье. Увы! я не мог даже пожать руку той женщине, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга; но она поняла мое чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может
быть, другим людям и при других обстоятельствах; а Пушкину, верно, тогда не раз икнулось.
Проходили годы; ничем отрадным не навевало в нашу даль — там,на нашем западе, все шло тем же тяжелым ходом. Мы, грешные люди, стояли
как поверстные столбы на большой дороге: иные путники, может
быть, иногда и взглядывали, но продолжали путь тем же шагом и в том же направлении…
Слушая этот горький рассказ, я сначала решительно
как будто не понимал слов рассказчика, — так далека от меня
была мысль, что Пушкин должен умереть во цвете лет, среди живых на него надежд. Это
был для меня громовой удар из безоблачного неба — ошеломило меня, а вся скорбь не вдруг сказалась на сердце. — Весть эта электрической искрой сообщилась в тюрьме — во всех кружках только и речи
было, что о смерти Пушкина — об общей нашей потере, но в итоге выходило одно: что его не стало и что не воротить его!
На другой день приезда моего в Москву (14 марта) комедиант Яковлев вручил мне твою записку из Оренбурга. Не стану тебе рассказывать,
как мне приятно
было получить о тебе весточку; ты довольно меня знаешь, чтоб судить о радости моей без всяких изъяснений. Оставил я Петербург не так,
как хотелось, вместо пяти тысяч достал только две и то после долгих и несносных хлопот. Заплатил тем, кто более нуждались, и отправился на первый случай с маленьким запасом.
[Точки — в подлиннике — вместо названия Тайного общества.] надобно надеяться, однако, на время, которое возвратит его друзьям таким,
каким он
был прежде.
Я располагаю нынешний год месяца на два поехать в Петербург — кажется, можно сделать эту дебошу после беспрестанных занятий целый год. Теперь у меня чрезвычайно трудное дело на руках. Вяземский знает его — дело о смерти Времева. Тяжело и мудрено судить, всячески стараюсь
как можно скорее и умнее кончить, тогда
буду спокойнее…
Здравствуйте, милые мои, я опять, благодаря бога, нашел возможность писать к вам. Может, утешат вас минуты, которые с добрым моим товарищем путешествия… с тем, который должен
будет вам доставить эту тетрадку. — О чем? И
как спросить?
С
каким восхищением я пустился в дорогу, которая, удаляя от вас, сближает. Мои товарищи Поджио и Муханов. Мы выехали 12 октября, и этот день для меня
была еще другая радость — я узнал от фельдъегеря, что Михайло произведен в офицеры.
Будущее не в нашей воле, и я надеюсь, что
как бы ни
было со мной —
будет лучше крепости, и, верно, вы довольны этой перемене, которую я ждал по вашим посылкам, но признаюсь, что они так долго не исполнялись, что я уже начинал думать, что сапоги и перчатки присланы для утешения моего или по ошибочным уведомлениям, а не для настоящего употребления.
Вы не можете себе представить, с
каким затруднением я наполняю эти страницы в виду спящего фельдъегеря в каком-нибудь чулане. Он мне обещает через несколько времени побывать у батюшки, прошу, чтобы это осталось тайною, он видел Михаила два раза, расспросите его об нем. Не знаю, где вообразить себе Николая, умел ли он что-нибудь сделать. Я не делаю вопросов, ибо на это нет ни места, ни времени. Из Шлиссельбургане
было возможности никак следить, ибо солдаты в ужасной строгости и почти не сходят с острова.
Поздравляю Ивана Александровича генерал-лейтенантом.
Как мне жаль, что я его не видал. Это
был бы задаток на будущее.
Может
быть, оно не верно, но по крайней мере,
как говорят, мы все
будем в местечке Читинская(найдите на карте — это между Иркутском и Нерчинском).
Трудно и почти невозможно (по крайней мере я не берусь) дать вам отчет на сем листке во всем том, что происходило со мной со времени нашей разлуки — о 14-м числе надобно бы много говорить, но теперь не место, не время, и потому я хочу только, чтобы дошел до вас листок, который, верно, вы увидите с удовольствием; он скажет вам,
как я признателен вам за участие, которое вы оказывали бедным сестрам моим после моего несчастия, — всякая весть о посещениях ваших к ним
была мне в заключение истинным утешением и новым доказательством дружбы вашей, в которой я, впрочем, столько уже уверен, сколько в собственной нескончаемой привязанности моей к вам.
Тяжело мне
быть без известий о семье и о вас всех, — одно сердце может понять, чего ему это стоит; там я найду людей, с которыми я также душою связан, —
буду искать рассеяния в физических занятиях, если в них
будет какая-нибудь цель; кроме этого,
буду читать сколько возможно в комнате, где живут,
как говорят, тридцать человек.
Не знаю,
как и где вас вообразить; при свидании с родными я узнал, что вы с Фрицом тогда
были в Финляндии, и мне кажется, что вы теперь там поселились, но зачем — сам не знаю.
Нас везут к исполнению приговора; сверх того,
как кажется, нам
будет какая-то работа, соединенная с заключением в остроге, — следовательно, состояние гораздо худшее простых каторжных, которые, хотя и бывают под землей, но имеют случай пользоваться некоторыми обеспечениями за доброе поведение и сверх того помощью добрых людей устроить себе состояние довольно сносное.
Например, ужасно то, что сделали с нашими женами,
как теперь уже достоверно мы знаем (желал бы, чтобы это
была неправда!).
Я много уже перенес и еще больше предстоит в будущем, если богу угодно
будет продлить надрезаннуюмою жизнь; но все это я ожидаю
как должно человеку, понимающему причину вещей и непременную их связь с тем, что рано или поздно должно восторжествовать, несмотря на усилие людей — глухих к наставлениям века.
Не откажите мне, почтенный друг, в возможности чем-нибудь отсюда вам
быть полезным в расстроенных ваших обстоятельствах; зная ваши правила, я понимаю,
как вам тягостно не предвидеть близкого окончания ваших дел.
Он просит сказать доброму своему Егору Антоновичу, что он совершенно ожил, читая незабвенные для него строки, которыми так неожиданно порадован
был 10 сего месяца. Вы узнаете, что верный вам прежний Jeannot [Иванушка — семейное и лицейское прозвище Пущина.] все тот же; что он не охлажден тюрьмою, с тою же живостью чувствует,
как и прежде, и сердцем отдохнул при мысли, что добрый его старый директор с высот Уральских отыскивал отдаленное его жилище и думу о нем думал.