Неточные совпадения
На барском месте в пошевнях сидел очень маленького роста мужчина, закутанный в медвежью шубу, с лицом, гордо приподнятым вверх, с голубыми глазами, тоже закинутыми к небесам,
и с небольшими, торчащими, как у таракана, усиками, — точно он
весь стремился упорхнуть куда-то ввысь.
Около стен залы сидели нетанцующие дамы с открытыми шеями
и разряженные, насколько только хватило у каждой денег
и вкусу, а также стояло множество мужчин, между коими виднелись чиновники в вицмундирах, дворяне в своих отставных военных мундирах, а другие просто в черных фраках
и белых галстуках
и, наконец, купцы в длиннополых, чуть не до земли, сюртуках
и все почти с огромными, неуклюжими медалями на кавалерских лентах.
Наш маленький господин, пробираясь посреди танцующих
и немножко небрежно кланяясь на
все стороны, стремился к хозяину дома, который стоял на небольшом возвышении под хорами
и являл из себя, по своему высокому росту, худощавому стану, огромным рукам, гладко остриженным волосам
и грубой, как бы солдатской физиономии, скорее старого, отставного тамбурмажора [Тамбурмажор — старший барабанщик.], чем представителя жантильомов [Жантильом — от франц. gentllhomme — дворянин.].
— Катрин, разве ты не видишь: Егор Егорыч Марфин! — сказал с ударением губернский предводитель проходившей в это время мимо них довольно еще молодой девице в розовом креповом, отделанном валянсье-кружевами платье, в брильянтовом ожерелье на груди
и с брильянтовой диадемой на голове; но при
всем этом богатстве
и изяществе туалета девица сия была как-то очень аляповата; черты лица имела грубые, с весьма заметными следами пробивающихся усов на верхней губе,
и при этом еще белилась
и румянилась: природный цвет лица ее, вероятно, был очень черен!
Впрочем,
все эти недостатки ее скрашивались несколько выразительными
и почти жгучими глазами
и роскошными черными волосами.
Во
все это время Клавская решительно не обращала никакого внимания на танцующего с нею кавалера — какого-то доморощенного юношу —
и беспрестанно обертывалась к графу, громко с ним разговаривала, рассуждала
и явно старалась представить из себя царицу бала.
— Конечно!.. Двоюродная племянница ему… Обойдут старика совершенно, так что
все будет шито
и крыто.
Между тем кадриль кончилась. Сенатор пошел по зале. Общество перед ним, как море перед большим кораблем, стало раздаваться направо
и налево. Трудно описать
все мелкие оттенки страха, уважения, внимания, которые начали отражаться на лицах чиновников, купцов
и даже дворян. На средине залы к сенатору подошел хозяин с Марфиным
и проговорил...
Таким образом,
вся эта святыня как будто бы навеяна была из-чужа, из католицизма, а между тем Крапчик только по-русски
и умел говорить, никаких иностранных книг не читал
и даже за границей никогда не бывал.
Далее на стене, противуположной алькову, над огромной рабочей конторкой, заваленной приходо-расходными книгами, счетами, мешочками с образцами семян ржи, ячменя, овса, планами на земли, фасадами на постройки, висел отлично гравированный портрет как бы рыцаря в шапочке
и в мантии, из-под которой виднелись стальные латы, а внизу под портретом подпись: «Eques a victoria» [«Всадник-победитель» (лат.).], под которою, вероятно, рукою уж самого хозяина было прибавлено: «Фердинанд герцог Брауншвейг-Люнебургский, великий мастер
всех соединенных лож».
Введя гостя своего в спальню, губернский предводитель предложил ему сесть на диванчик. Марфин, под влиянием своих собственных мыслей, ничего, кажется, не видевший, где он, опустился на этот диванчик. Хозяин
все с более
и более возрастающим нетерпением в лице поместился рядом с ним.
— Мне повелено было объяснить, — продолжал Марфин, кладя свою миниатюрную руку на могучую ногу Крапчика, — кто я, к какой принадлежу ложе, какую занимаю степень
и должность в ней
и какая разница между масонами
и энциклопедистами, или, как там выражено, волтерианцами,
и почему в обществе между ими
и нами существует такая вражда. Я на это написал
все, не утаив ничего!
— Знания их, — продолжал Марфин, — более внешние. Наши — высшие
и беспредельные. Учение наше — средняя линия между религией
и законами… Мы не подкапыватели общественных порядков… для нас одинаковы
все народы,
все образы правления,
все сословия
и всех степеней образования умы… Как добрые сеятели, мы в бурю
и при солнце на почву добрую
и каменистую стараемся сеять…
В свою очередь,
и Марфин, говоря последние слова, исполнился какого-то даже величия: про него
вся губерния знала, что он до смешного идеалист, заклятой масон
и честнейший человек.
— Нет, это еще не
все, мы еще
и другое! — перебил его снова с несколько ядовитой усмешкой Марфин. — Мы — вы, видно, забываете, что я вам говорю: мы — люди, для которых душа человеческая
и ее спасение дороже
всего в мире,
и для нас не суть важны ни правительства, ни границы стран, ни даже религии.
Истинный масон, крещен он или нет, всегда духом христианин, потому что догмы наши в самом чистом виде находятся в евангелии, предполагая, что оно не истолковывается с вероисповедными особенностями; а то хороша будет наша
всех обретающая
и всех призывающая любовь, когда мы только будем брать из католиков, лютеран, православных, а люди других исповеданий — плевать на них, гяуры они, козлища!
—
И опять-таки вы слышали звон, да не уразумели, где он! — перебил его с обычною своей резкостью Марфин. — Сказано: «запретить собрания наши», — тому мы должны повиноваться, а уж никак это не касается нашего внутреннего устройства: на религию
и на совесть узды класть нельзя! В противном случае, такое правило заставит человека или лгать, или изломать
всю свою духовную натуру.
— Не говорите этого! Не говорите!.. Это или неправда, или какое-то непонятное заблуждение ваше! — прикрикнул на него Марфин. — Я, впрочем, рад этим невзгодам на нас, очень рад!.. Пусть в них
все, как металлы в горниле, пообчистятся,
и увидится, в ком есть золото
и сколько его!
Губернский предводитель немного сконфузился при этом: он никак не желал подобного очищения, опасаясь, что в нем, пожалуй, крупинки золота не обретется, так как он был ищущим масонства
и, наконец, удостоился оного вовсе не ради нравственного усовершенствования себя
и других, а чтобы только окраситься цветом образованного человека, каковыми тогда считались
все масоны,
и чтобы увеличить свои связи, посредством которых ему уже
и удалось достигнуть почетного звания губернского предводителя.
— Меня больше
всего тут удивляет, — заговорил он после короткого молчания
и с недоумевающим выражением в лице, — нам не доверяют, нас опасаются, а между тем вы, например, словами вашими успели вызвать — безделица! — ревизию над
всей губернией.
Зачем
все это
и для чего?» — спрашивал он себя, пожимая плечами
и тоже выходя чрез коридор
и кабинет в залу, где увидал окончательно возмутившую его сцену: хозяин униженно упрашивал графа остаться на бале хоть несколько еще времени, но тот упорно отказывался
и отвечал, что это невозможно, потому что у него дела,
и рядом же с ним стояла мадам Клавская, тоже, как видно, уезжавшая
и объяснявшая свой отъезд тем, что она очень устала
и что ей не совсем здоровится.
Хозяин наконец возвратился в залу
и, услыхав
все еще продолжавшиеся возгласы Марфина, подошел к нему.
Все эти три девицы воспитывались в институте,
и лучше
всех из них училась Сусанна, а хуже
всех Людмила, но зато она танцевала божественно, как фея.
Все это обе дамы говорили на французском языке: Катрин несколько грубовато
и не без ошибочек, а адмиральша — как парижанка.
Губернский предводитель удалился в маленькую гостиную
и там сел около
все еще продолжавшего играть с губернатором правителя дел Звездкина, чтобы, по крайней мере, хоть к нему вместо сенатора приласкаться.
«Злодей, — спрашивает она, — за что?..» — «А за то, говорит, что я вот теперь тысячу женщин видел,
и ты
всех их хуже
и гаже!» Мила она ему была?
— Третие-с, — продолжал советник
все более
и более с озлобленными глазами, — это уж вы сами должны хорошо знать,
и скажите, как он собирает оброк с своих мужиков? По слухам, до смерти некоторых засекал, а вы, земская полиция,
все покрывали у него.
Цель была достигнута: Катрин
все это стихотворение от первого до последнего слова приняла на свой счет
и даже выражения: «неправедные ночи»
и «мучительные сны». Радость ее при этом была так велика, что она не в состоянии была даже скрыть того
и, обернувшись к Ченцову, проговорила...
Людмила, кажется,
и не расслушала Марфина, потому что в это время как бы с некоторым недоумением глядела на Ченцова
и на Катрин,
и чем оживленнее промеж них шла беседа, тем недоумение это увеличивалось в ней. Марфин, между тем, будучи
весь охвачен
и ослеплен сияющей, как всегда ему это казалось, красотой Людмилы, продолжал свое...
— Ваше сердце так еще чисто, как tabula rasa [чистая доска (лат.).],
и вы можете писать на нем вашей волей
все, что захотите!.. У каждого человека три предмета, достойные любви: бог, ближний
и он сам! Для бога он должен иметь сердце благоговейное; для ближнего — сердце нежной матери; для самого себя — сердце строгого судьи!
— У вас, — начал он после короткого молчания, — наипаче
всего развита фантазия; вы гораздо более способны прозревать
и творить в области духа, чем в области видимого мира; вы не склонны ни к домовитости, ни к хозяйству, ни к рукодельям.
То, что он был хоть
и совершенно идеально, но при
всем том почти безумно влюблен в Людмилу, догадывались
все, не выключая
и старухи-адмиральши. Людмила тоже ведала о страсти к ней Марфина, хотя он никогда ни одним звуком не намекнул ей об этом. Но зато Ченцов по этому поводу беспрестанно подтрунивал над ней
и доводил ее иногда чуть не до слез. Видя в настоящую минуту, что он уж чересчур любезничает с Катрин Крапчик, Людмила, кажется, назло ему, решилась сама быть более обыкновенного любезною с Марфиным.
— В человеке, кроме души, — объяснил он, — существует еще агент, называемый «Архей» — сила жизни,
и вот вы этой жизненной силой
и продолжаете жить, пока к вам не возвратится душа… На это есть очень прямое указание в нашей русской поговорке: «души она — положим, мать, сестра, жена, невеста — не слышит по нем»… Значит,
вся ее душа с ним, а между тем эта мать или жена живет физическою жизнию, — то есть этим Археем.
Остроумно придумывая разные фигуры, он вместе с тем сейчас же принялся зубоскалить над Марфиным
и его восторженным обожанием Людмилы, на что она не без досады возражала: «Ну, да, влюблена, умираю от любви к нему!» —
и в то же время взглядывала
и на стоявшего у дверей Марфина, который, опершись на косяк, со сложенными, как Наполеон, накрест руками,
и подняв, по своей манере, глаза вверх,
весь был погружен в какое-то созерцательное состояние; вылетавшие по временам из груди его вздохи говорили, что у него невесело на душе; по-видимому, его более
всего возмущал часто раздававшийся громкий смех Ченцова, так как каждый раз Марфина при этом даже подергивало.
Все они, по собственному опыту, знали, что мазурка — самый опасный танец, потому что во время ее чувства молодежи по преимуществу разгораются
и высказываются.
Все потянулись на его зов,
и Катрин почти насильно посадила рядом с собой Ченцова; но он с ней больше не любезничал
и вместо того весьма часто переглядывался с Людмилой, сидевшей тоже рядом со своим обожателем — Марфиным, который в продолжение
всего ужина топорщился, надувался
и собирался что-то такое говорить, но, кроме самых пустых
и малозначащих фраз, ничего не сказал.
У Ченцова почему-то замерло сердце, затосковало,
и перед ним, как бы в быстро сменяющейся камер-обскуре, вдруг промелькнула его прошлая жизнь со
всеми ее безобразиями.
Иметь такое циническое понятие о женщинах Ченцов, ей-богу, был до некоторой степени (вправе: очень уж они его баловали
и все ему прощали!
Я Вам говорил, что
всего удобнее человеку делать эти наблюдения в эпоху юности своей; но это не воспрещается
и еще паче того следует делать
и в лета позднейшие, ибо о прежних наших действиях мы можем судить правильнее, чем о настоящих: за сегодняшний поступок наш часто заступается в нас та страсть, которая заставила нас проступиться,
и наш разум, который согласился на то!..
Во
всех действиях моих я мню, что буду иметь в них успех, что
все они будут на благо мне
и ближним,
и токмо милосердный бог, не хотящий меня покинуть, нередко ниспосылает мне уроки смирения
и сим лишь хоть на время исцеляет мою бедствующую
и худую душу от злейшего недуга ее…»
Марфин так расписался, что, вероятно, скоро бы кончил
и все письмо; но к нему в нумер вошел Ченцов. Егор Егорыч едва успел повернуть почтовый лист вверх ненаписанной стороной. Лицо Ченцова имело насмешливое выражение. Вначале, впрочем, он довольно ласково поздоровался с дядей
и сел.
Марфин поспешно взял белые перчатки, а также
и масонские знаки
и все это положил в ящик стола.
— Да уж не скроете!.. Теперь я видел,
и если не расскажу об этом
всему городу, не я буду! — продолжал Ченцов.
Про Антипа Ильича
все знали, что аккуратности, кротости
и богомолья он был примерного
и, состоя тоже вместе с барином в масонстве, носил в оном звание титулярного члена [То есть члена, который не в состоянии был платить денежных повинностей.
Все это Ченцов делал
и говорил, разумеется, чтобы раздосадовать Марфина, но тот оставался невозмутим.
Марфин сначала вспыхнул, а потом сильно нахмурился; Ченцов не ошибся в расчете: Егору Егорычу более
всего был тяжел разговор с племянником о масонстве, ибо он в этом отношении считал себя много
и много виноватым; в дни своих радужных чаяний
и надежд на племянника Егор Егорыч предполагал образовать из него искреннейшего, душевного
и глубоко-мысленного масона; но, кроме того духовного восприемства, думал сделать его наследником
и всего своего материального богатства, исходатайствовав вместе с тем, чтобы к фамилии Ченцов была присоединена фамилия Марфин по тому поводу, что Валерьян был у него единственный родственник мужского пола.
Охваченный
всеми этими мечтаниями, начинающий уже стареться холостяк принялся — когда Ченцов едва только произведен был в гусарские офицеры — раскрывать перед ним свои мистические
и масонские учения.
Валерьян был принят в число братьев, но этим
и ограничились
все его масонские подвиги: обряд посвящения до того показался ему глуп
и смешон, что он на другой же день стал рассказывать в разных обществах, как с него снимали не один, а оба сапога, как распарывали брюки, надевали ему на глаза совершенно темные очки, водили его через камни
и ямины, пугая, что это горы
и пропасти, приставляли к груди его циркуль
и шпагу, как потом ввели в самую ложу, где будто бы ему (тут уж Ченцов начинал от себя прибавлять), для испытания его покорности, посыпали голову пеплом, плевали даже на голову, заставляли его кланяться в ноги великому мастеру, который при этом, в доказательство своего сверхъестественного могущества, глотал зажженную бумагу.
Егор Егорыч, не меньше своих собратий сознавая свой проступок, до того вознегодовал на племянника, что, вычеркнув его собственноручно из списка учеников ложи, лет пять после того не пускал к себе на глаза; но когда Ченцов увез из монастыря молодую монахиню, на которой он обвенчался было
и которая, однако, вскоре его бросила
и убежала с другим офицером, вызвал сего последнего на дуэль
и, быв за то исключен из службы, прислал обо
всех этих своих несчастиях дяде письмо, полное отчаяния
и раскаяния, в котором просил позволения приехать, — Марфин не выдержал характера
и разрешил ему это.
Ченцов явился совершенно убитый
и растерянный, так что Егор Егорыч прослезился, увидав его,
и сейчас же поспешил заставить себя простить
все несчастному, хотя, конечно, прежней любви
и доверия не возвратил ему.