Неточные совпадения
Говаривал подчас приятелям: «Рад бы бросил окаянные эти подряды, да больно уж я затянулся; а помирать
Бог приведет, крепко-накрепко дочерям закажу, ни впредь, ни после с казной не вязались бы, а то не будь на них родительского моего благословения».
— Что ты, Максимыч!
Бога не боишься, про родных дочерей что
говоришь! И в головоньку им такого мотыжничества не приходило; птенчики еще, как есть слетышки!
— Уж что ни скажешь ты, Максимыч, — сказала Аксинья Захаровна. — Про родных дочерей неподобные слова
говоришь! Бога-то побоялся бы да людей постыдился бы.
— Не оставь ты меня, паскудного, отеческой своей милостью, батюшка ты мой, Патап Максимыч!.. Как
Бог, так и ты — дай теплый угол, дай кусок хлеба!.. — так
говорил тот человек хриплым голосом.
— Это ты хорошо
говоришь, дружок, по-Божьему, — ласково взяв Алексея за плечо, сказал Патап Максимыч. — Господь пошлет; поминай чаще Иева на гноищи. Да… все имел, всего лишился, а на
Бога не возроптал; за то и подал ему
Бог больше прежнего. Так и ваше дело — на
Бога не ропщите, рук не жалейте да с
Богом работайте, Господь не оставит вас — пошлет больше прежнего.
— Поставили, матушка, истинно, что поставили, —
говорила Евпраксия. — На Богоявленье в Городце воду святил, сам Патап Максимыч за вечерней стоял и воды богоявленской домой привез. Вон бурак-от у святых стоит. Великим постом Коряга, пожалуй, сюда наедет, исправлять станет, обедню служить. Ему, слышь, епископ-от полотняную церковь пожаловал и одикон, рекше путевой престол Господа
Бога и Спаса нашего…
— Коряга! Михайло Коряга! Попом! Да что ж это такое! — в раздумье
говорила Манефа, покачивая головой и не слушая речей Евпраксии. — А впрочем, и сам-от Софроний такой же стяжатель — благодатью духа святого торгует… Если иного епископа, благочестивого и
Бога боящегося, не поставят — Софрония я не приму… Ни за что не приму!..
Как племянницы,
говорит матушка, жили да Дуня Смолокурова, так я баловала их для того, что девицы они мирские, черной ризы им не надеть, а вы,
говорит, должны о
Боге думать, чтобы сподобиться честное иночество принять…
— Полюбила… Впрямь полюбила? — допрашивала та. — Да
говори же, Настенька,
говори скорей. Облегчи свою душеньку… Ей-Богу, легче станет, как скажешь… От сердца тягость так и отвалит. Полюбила?
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай,
говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела
Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше будет.
— Да
Бог ее знает: то походит, то поваляется. Года уж, видно, такие становятся. Великим постом на седьмой десяток перевалит, —
говорил Авдей, провожая гостя.
«Что ж делать,
говаривал, какая ни на есть жена, а все-таки
Богом дана, нельзя ж ее из дому гнать».
«Такая уж молодица: от
Бога ей дано», —
говорили соседи, когда спрашивали у них, отчего при жене Заплатина ни злословить, ни браниться и ничего подобного никто сделать не может.
— Слушай, Аксинья, —
говорил хозяйке своей Патап Максимыч, — с самой той поры, как взяли мы Груню в дочери, Господь, видимо, благословляет нас. Сиротка к нам в дом счастье принесла, и я так в мыслях держу: что ни подал нам
Бог, — за нее, за голубку, все подал. Смотри ж у меня, — не ровен час, все под
Богом ходим, — коли вдруг пошлет мне Господь смертный час, и не успею я насчет Груни распоряженья сделать, ты без меня ее не обидь.
— Что ты?.. Христос с тобой! Опомнись, куманек!.. — вступилась Аксинья Захаровна. — Можно ль так отцу про детей
говорить?.. Молись
Богу да Пресвятой Богородице, не оставят… Сам знаешь: за сиротой сам
Бог с калитой.
— Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все же помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля.
Бог тебя мне послал да мамыньку, оттого и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу… Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя; одно только вот перед
Богом тебе
говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.
— Тятя, тятя, не
говори. Не воздать мне за ваши милости… А если уж вам не воздать, Богу-то как воздать?
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним
говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я
Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
— Правду
говорю, — молвил Патап Максимыч. — Что мне врать-то? Не продаю его тебе. Первый токарь по всему околотку. Обойди все здешние места, по всему Заволжью другого такого не сыскать. Вот перед истинным
Богом — право слово.
Не гнушался и табашниками, и хоть сроду сам не куривал, а всегда
говаривал, что табак зелье не проклятое, а такая же Божья трава, как и другие; в иноземной одежде, даже в бритье бороды ереси не видал,
говоря, что
Бог не на одежу смотрит, а на душу.
— Матушка!.. Родная ты моя!.. — упавшим голосом, едва слышно
говорила девушка. — Помолись
Богу за меня, за грешницу…
Там, опять-таки
говорю я вам, увидим, что
Бог даст…
—
Бог милостив, — промолвил паломник. — И не из таких напастей Господь людей выносит… Не суетись, Патап Максимыч, — надо дело ладом делать. Сам я глядел на дорогу: тропа одна, поворотов, как мы от паленой с верхушки сосны отъехали, в самом деле ни единого не было. Может, на эту зиму лесники ину тропу пробили, не прошлогоднюю. Это и в сибирских тайгах зачастую бывает… Не бойся — со мной матка есть, она на путь выведет. Не бойся,
говорю я тебе.
— Надежный человек, — молвил Патап Максимыч. — А
говорю это тебе, отче, к тому, что если,
Бог даст, уверюсь в нашем деле, так я этого самого Алексея к тебе с известьем пришлю. Он про это дело знает, перед ним не таись. А как будет он у тебя в монастыре, покажи ты ему все свое хозяйство, поучи парня-то… И ему пригодится, и мне на пользу будет.
— Поезжай ты в город с Самсоном Михайлычем, —
говорил он, — а я здесь,
Бог даст, пообмогусь как-нибудь… Авось эта хворь не к великой болезни.
— Не
говори так, Марьюшка, — остановила ее Манефа. — На
Бога надейся, сама не плошай… Без меня где ночевала — у Таифы, что ли?
Привел
Бог встретить Царицу Небесную, — набожно крестясь,
говорили расходившиеся по домам горожане.
— Тятенька, тятенька! —
говорил Евграф, и смеясь и заливаясь слезами. — Вы родитель мой… вы отец… глава… Не отталкивайте меня… Как
Бог, так и вы… батюшка!
Бери зятя в дом, в чем мать на свет его родила, — гроша,
говорю, Евграшке не дам, — сам женюсь, на ком
Бог укажет, и все, что есть у меня, перепишу на жену.
— И в миру смирение хвалы достойно, —
говорила Манефа, опустив глаза и больше прежнего понизив голос. — Сказано: «Смирением мир стоит: кичение губит, смирение же пользует… Смирение есть
Богу угождение, уму просвещение, душе спасение, дому благословение, людям утешение…»
— Не бывает разве, что отец по своенравию на всю жизнь губит детей своих? — продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед Манефой и опираясь рукою на стол. — Найдет, примером сказать, девушка человека по сердцу, хорошего, доброго, а родителю забредет в голову выдать ее за нужного ему человека, и начнется тиранство… девка в воду, парень в петлю… А родитель руками разводит да
говорит: «Судьба такая!
Богу так угодно».
— Полно… не круши себя, —
говорил Пантелей, гладя морщинистой рукой по кудрям Алексея. — Не ропщи…
Бог все к добру строит: мы с печалями, он с милостью.
— Уповаю на Владычицу. Всего станет, матушка, —
говорила Виринея. — Не изволь мутить себя заботами, всего при милости Божией хватит. Слава Господу
Богу, что поднял тебя… Теперь все ладнехонько у нас пойдет: ведь хозяюшкин глаз, что твой алмаз. Хозяюшка в дому, что оладышек в меду: ступит — копейка, переступит — другая, а зачнет семенить, и рублем не покрыть. За тобой, матушка, голодом не помрем.
— Зла не жди, — стал
говорить Патап Максимыч. — Гнев держу — зла не помню… Гнев дело человеческое, злопамятство — дьявольское… Однако знай, что можешь ты меня и на зло навести… — прибавил он после короткого молчанья. — Слушай… Про Настин грех знаем мы с женой, больше никто. Если ж, оборони
Бог, услышу я, что ты покойницей похваляешься, если кому-нибудь проговоришься — на дне морском сыщу тебя… Тогда не жди от меня пощады… Попу станешь каяться — про грех скажи, а имени называть не смей… Слышишь?
Надо правду
говорить, — продолжала Манефа, понизив голос, — от людей утаишь, от
Бога не спрячешь — ины матери смолоду баловались с ребятами, грешили…
Ужин в молчании прошел. По старому завету за трапезой
говорить не водится… Грех… И когда встали из-за стола и
Богу кресты положили, когда Фекла с дочерьми со стола принялись сбирать, обратился Трифон Лохматый к сыну с расспросами.
— Неправду разве
говорю? — быстро вскинув глазами на Сергея Андреича, молвил Алексей. — Если б я таперича, например, своему
Богу не верен был, разве бы кто мог поверить мне хоть на один грош?.. Сами бы вы, Сергей Андреич, из первых не поверили…
— С
Богом. Увидишь Патапа Максимыча, поклонись ему да молви про Гришку Филиппова — не больно бы ему доверялся. Сергей Андреич, мол,
говорит, что это плут преестественный.
—
Бог милостив, Паранюшка, придет час воли Божией, —
говорил Карп Алексеич. — А матери ты
поговори, про что я наказывал.
Парфений его утешать: «Что ж,
говорит, отче святый, — ведь это не грех, а токмо падение, и святые отцы падали, да угодили же
Богу покаянием…
Не дай ей
Бог познать третью любовь. Бывает, что женщина на переходе от зрелого возраста к старости полюбит молодого. Тогда закипает в ней страсть безумная, нет на свете ничего мучительней, ничего неистовей страсти той… Не сердечная тоска идет с ней об руку, а лютая ненависть, черная злоба ко всему на свете, особливо к красивым и молодым женщинам…
Говорят: первая любовь óт
Бога, другая от людей, а третья от ангела, что с рожками да с хвостиками пишут.
— Маклер
говорит, покупщики завтра же найдутся, только уж денег тех не дадут, сколько за «Соболя» плачено было. За половину продать, так слава
Богу, он
говорит.
— Не про деньги
говорю, про родительское благословенье, — горячо заговорил Сергей Андреич. — Аль забыл, что благословенье отчее домы чад утверждает, аль не помнишь, коль хулен оставивый отца и на сколь проклят от Господа раздражаяй матерь свою?.. Нехорошо, Алексей Трифоныч, — нехорошо!..
Бог покарает тебя!.. Мое дело сторона, а стерпеть не могу,
говорю тебе по любви, по правде: нехорошо делаешь, больно нехорошо.
— Да полно ли вам? — брюзгливо молвила ему причудливая Фленушка. — И в обители книжное пуще горькой редьки надоело, а вы с ним и на гулянке. Пущай ее с Никанорой разводит узоры. Попросту давайте
говорить. В кои-то веки на волю да на простор вырвались, а вы и тут с патериком!.. Бога-то побоялись бы!
— Слава
Богу, слава
Богу! — весело, как весенняя птичка, защебетала Фленушка. Больше она не могла
говорить, повозки поехали к Манефиной обители, а молодцы остались у ворот Бояркиных.
Не стучит, не гремит, ни копытом
говорит, безмолвно, беззвучно по синему небу стрелой калено́й несется олень златорогий… [Златорогий олень, как олицетворение солнца, нередко встречается в старинных песнях, сказках и преданиях русского Севера.] Без огня он горит, без крыльев летит, на какую тварь ни взглянет, тварь возрадуется… Тот олень златорогий — око и образ светлого
бога Ярилы — красное солнце…
«
Бога ты не боишься, — так тихо да покорно, чуть не со слезами
говорит ему бабенка, — младенчик-от у меня хворенький, только что закачала его — потревожишь бедненького».
— Хорошо
говорила ты, Авдотья Марковна, — нежно целуя ее, молвила Аграфена Петровна. — Жаль, что этот Самоквасов помешал договорить тебе мысли свои. Хорошие мысли, Дунюшка, добрые!.. Будешь людям мила, будешь
Богу угодна; коль всегда такой себя соблюдешь,
Бог не оставит, счастья пошлет.
— Сама тех же мыслей держусь, — молвила Дуня. — Что красота! С лица ведь не воду пить. Богатства, слава
Богу, и своего за глаза будет; да и что богатство? Сама не видела, а люди
говорят, что через золото слезы текут… Но как человека-то узнать — добрый ли он, любит ли правду? Женихи-то ведь, слышь, лукавы живут — тихим, кротким, рассудливым всякий покажется, а после венца станет иным. Вот что мне боязно…
А
говорить бы тебе им пожалостнее и сколь возможно поумильнее, дабы в сердцах своих восчувствовали к нам, сиротам, сострадание — настоит-де теперь великая нужда помочи нам, убогим, за мир христианский
Бога молящим.