Неточные совпадения
На лестнице, ухватившись одною рукой за потолочину, а другою за балясник перил, стояла девочка лет
семи,
в розовом ситцевом платьице, и улыбающимися, большим серыми глазами смотрела на него, Егора.
Разбитная была бабенка, увертливая, как говорил Антип, и успевала управляться одна со всем хозяйством. Горничная Катря спала
в комнате барышни и благодаря этому являлась
в кухню часам к
семи, когда и самовар готов, и печка дотапливается, и скатанные хлебы «доходят»
в деревянных чашках на полках. Теперь Домнушка ругнула сонулю-хохлушку и принялась за работу одна.
Небольшая захватанная дверка вела из-за стойки
в следующую комнату, где помещалась вся домашность кабацкой
семьи, а у целовальничихи было шестеро ребят и меньшенький еще ползал по полу.
Изба делилась сенями по-москалиному на две половины:
в передней жил сам старик со старухой и дочерью, а
в задней — Терешка с своей
семьей.
— Ну, так что тебе? — сурово спросила Палагея, неприятно пораженная этою новостью. Тит не любил разбалтывать
в своей
семье и ничего не сказал жене про вчерашнее.
На мосту ей попались Пашка Горбатый, шустрый мальчик, и Илюшка Рачитель, — это были закадычные друзья. Они ходили вместе
в школу, а потом бегали
в лес, затевали разные игры и баловались. Огороды избенки Рачителя и горбатовской избы были рядом, что и связывало ребят: вышел Пашка
в огород, а уж Илюшка сидит на прясле, или наоборот. Старая Ганна пристально посмотрела на будущего мужа своей ненаглядной Федорки и даже остановилась: проворный парнишка будет, ежели бы не
семья ихняя.
— У вас вся
семья такая, — продолжал Пашка. — Домнушку на фабрике как дразнят, а твоя тетка
в приказчицах живет у Палача. Деян постоянно рассказывает, как мать-то
в хомуте водили тогда. Он рассказывает, а мужики хохочут. Рачитель потом как колотил твою-то мать: за волосья по улицам таскал, чересседельником хлестал… страсть!.. Вот тебе и козловы ботинки…
Макар ушел к себе
в заднюю избу, где его жена Татьяна стирала на ребят. Он все еще не мог прочухаться от родительской трепки и недружелюбно смотрел на широкую спину безответной жены, взятой
в богатую
семью за свою лошадиную силу.
Пока
семья крепла и разрасталась, Татьяна была необходима для работы, — баба «воротила весь дом», — но когда остальные дети подросли и
в дом взяли третью сноху, Агафью, жену четвертого сына, Фрола, честь Татьяне сразу отошла.
Выходило так, что Татьяна своим слишком рабочим видом точно конфузила горбатовскую
семью, особенно наряду с другими снохами, и ее держали
в черном теле, как изработавшуюся скотину, какая околачивается по задним дворам на подножном корму.
Семья Тита славилась как хорошие, исправные работники. Сам старик работал всю жизнь
в куренях, куда уводил с собой двух сыновей. Куренная работа тяжелая и ответственная, потом нужно иметь скотину и большое хозяйственное обзаведение, но большие туляцкие
семьи держались именно за нее, потому что она представляла больше свободы, —
в курене не скоро достанешь, да и как уследишь за самою работой? На дворе у Тита всегда стояли угольные коробья, дровни и тому подобная углепоставщицкая снасть.
Семья Горбатого
в полном составе перекочевала на Сойгу, где у старика Тита был расчищен большой покос. Увезли
в лес даже Макара, который после праздника
в Самосадке вылежал дома недели три и теперь едва бродил. Впрочем, он и не участвовал
в работе
семьи, как лесообъездчик, занятый своим делом.
Молодые бабы-хохлушки слушали эти жалобы равнодушно, потому что
в Хохлацком конце женатые сыновья жили почти все
в отделе от стариков, за немногими исключениями, как
семья Ковалей.
Богатых
семей в Хохлацком конце не было, но не было и такого утеснения снох и вообще баб, как у туляков.
Маврина
семья сразу ожила, точно и день был светлее, и все помолодели. Мавра сбегала к Горбатым и выпросила целую ковригу хлеба, а у Деяна заняла луку да соли. К вечеру Окулко действительно кончил лужок, опять молча поужинал и улегся
в балагане. Наташка радовалась: сгрести готовую кошенину не велика печаль, а старая Мавра опять горько плакала. Как-то Окулко пойдет объявляться
в контору? Ушлют его опять
в острог
в Верхотурье, только и видела работничка.
— Надо засылать ходоков, старички, — повторял Филипп Чеботарев, когда собирались человек пять-шесть. — Страда
в половине, которые
семьи управились с кошениной, а ежели есть свои мужики, так поставят сено и без старика. Надо засылать.
Все понимали, что
в ходоки нужно выбрать обстоятельных стариков, а не кого-нибудь. Дело хлопотливое и ответственное, и не всякий на него пойдет. Раз под вечер, когда
семья Горбатых дружно вершила первый зарод, к ним степенно подвалила артелька стариков.
Молодые мужики вообще как-то сторонились от стариков, а
в больших туляцких
семьях они не смели пикнуть, когда большак дома.
— Мимо шли, так вот завернули, — объяснял Чеботарев. — Баско робите около зароду, ну, так мы и завернули поглядеть… Этакую-то
семью да на пашню бы выгнать: загорелось бы все
в руках.
— И его убьют, матушка… — шептала Аграфена. — Гоняется он за мной… Домна-то, которая
в стряпках
в господском доме живет, уже нашептывает братану Спирьке, — она его-таки подманила. Она ведь из ихней
семьи, из Горбатовской… Спирька-то уж, надо полагать, догадался, а только молчит. Застрелют они Макара…
— Вот ты и осудил меня, а как
в писании сказано: «Ты кто еси судий чуждему рабу: своему господеви стоишь или падаешь…» Так-то, родимые мои! Осудить-то легко, а того вы не подумали, что к мирянину приставлен всего один бес, к попу —
семь бесов, а к чернецу — все четырнадцать. Согрели бы вы меня лучше водочкой, чем непутевые речи заводить про наше иноческое житие.
— Выведу
в орду всю свою
семью, а вы как знаете, этово-тово, — повторял Тит.
— Да я-то враг, што ли, самому себе? — кричал Тит, ударяя себя
в грудь кулаком. — На свои глаза свидетелей не надо…
В первую голову всю свою
семью выведу
в орду. Все у меня есть, этово-тово, всем от господа бога доволен, а
в орде лучше… Наша заводская копейка дешевая, Петр Елисеич, а хрестьянская двухвершковым гвоздем приколочена. Все свое
в хрестьянах: и хлеб, и харч, и обуй, и одёжа… Мне-то немного надо, о молодых стараюсь…
Пусть за своего хохла выходит, а
в больших туляцких
семьях снох со свету сживают свекрови да золовки.
Хитрый Коваль пользовался случаем и каждый вечер «полз до шинка», чтобы выпить трохи горилки и «погвалтувати» с добрыми людьми. Одна сноха Лукерья ходила с надутым лицом и сердитовала на стариков. Ее туляцкая
семья собиралась уходить
в орду, и бедную бабу тянуло за ними. Лукерья выплакивала свое горе где-нибудь
в уголке, скрываясь от всех. Добродушному Терешке-казаку теперь особенно доставалось от тулянки-жены, и он спасался от нее тоже
в шинок, где гарцевал батько Дорох.
Не думала о переселении
в орду только такая беспомощная голь, как
семья Окулка, перебивавшаяся кое-как
в покосившейся избушке на краю Туляцкого конца.
Старая Мавра опять осталась с глазу на глаз с своею непокрытою бедностью, Наташка попрежнему
в четыре часа утра уходила на фабрику,
в одиннадцать прибегала пообедать, а
в двенадцать опять уходила, чтобы вернуться только к
семи, когда коморник Слепень отдавал шабаш.
Поднятая
в Туляцком конце суматоха точно делала
семью сидевшего
в остроге Окулка еще беднее.
— Перестань ты думать-то напрасно, — уговаривала ее Аннушка где-нибудь
в уголке, когда они отдыхали. — Думай не думай, а наша женская часть всем одна. Вон Аграфена Гущина из какой семьи-то была, а и то свихнулась. Нас с тобой и бог простит… Намедни мне машинист Кузьмич што говорил про тебя: «Славная, грит, эта Наташка». Так и сказал. Славный парень, одно слово: чистяк.
В праздник с тросточкой по базару ходит, шляпа на ём пуховая…
Самое тяжелое положение получалось там, где
семьи делились: или выданные замуж дочери уезжали
в орду, или уезжали
семьи, а дочери оставались. Так было у старого Коваля, где сноха Лукерья подняла настоящий бунт.
Семья, из которой она выходила замуж, уезжала, и Лукерья забунтовала. Сначала она все молчала и только плакала потихоньку, а потом поднялась на дыбы, «як ведмедица».
Действительно, когда вся
семья была
в сборе, старый Коваль подтянулся и строго сказал Лукерье...
Сидит и наговаривает, а сам трубочку свою носогрейку посасывает, как следует быть настоящему солдату. Сначала такое внимание до смерти напугало забитую сноху, не слыхавшую
в горбатовской
семье ни одного ласкового слова, а солдат навеличивает ее еще по отчеству. И какой же дошлый этот Артем, нарочно при Макаре свое уважение Татьяне показывает.
— Конешно, родителей укорять не приходится, — тянет солдат, не обращаясь собственно ни к кому. — Бог за это накажет… А только на моих памятях это было, Татьяна Ивановна, как вы весь наш дом горбом воротили. За то вас и
в дом к нам взяли из бедной
семьи, как лошадь двужильная бывает. Да-с… Что же, бог труды любит, даже это и по нашей солдатской части, а потрудится человек — его и поберечь надо. Скотину, и ту жалеют… Так я говорю, Макар?
Нашелся же такой человек, который заступился и за нее, Татьяну, и как все это ловко у солдата вышло: ни шуму, ни драки, как
в других
семьях, а тихонько да легонько.
В избе Егора собралась
в последний раз вся
семья жигаля Елески: Петр Елисеич, Мосей и Егор.
— Да ведь это мой родной брат, Аннушка… Я из гущинской
семьи. Может, помнишь, года два тому назад вместе ехали на Самосадку к троице? Я с брательниками на одной телеге ехала…
В мире-то меня Аграфеной звали.
Парасковья Ивановна была почтенная старушка раскольничьего склада, очень строгая и домовитая. Детей у них не было, и старики жили как-то особенно дружно, точно сироты, что иногда бывает с бездетными парами. Высокая и плотная, Парасковья Ивановна сохранилась не по годам и держалась
в сторонке от жен других заводских служащих. Она была из богатой купеческой
семьи с Мурмоса и крепко держалась своей старой веры.
Но под старость отец Парасковьи Ивановны проторговался, и вся
семья это несчастие объясняла конкуренцией пробойного самосадского мужика Груздева, который настоящим коренным торговцам встал костью
в горле.
Тит Горбатый действительно вернулся, и вернулся не один, а вывел почти всю
семью, кроме безответного большака Федора, который пока остался с женой
в орде.
— Эй, Тит, расскажи-ко, как ты из орды убёг! — крикнул неизвестный голос
в толпе. — Разорил до ста
семей, засадил их
в орде, а сам убёг…
— Надо полагать, что так… На заводе-то одни мужики робят, а бабы шишляются только по-домашнему, а
в крестьянах баба-то наравне с мужиком: она и дома, и
в поле, и за робятами, и за скотиной, и она же всю
семью обряжает. Наварлыжились наши заводские бабы к легкому житью, ну, им и не стало ходу. Вся причина
в бабах…
Когда старая Ганна Ковалиха узнала о возвращении разбитой
семьи Горбатых, она ужасно всполошилась. Грозный призрак жениха-туляка для Федорки опять явился перед ней, и она опять оплакивала свою «крашанку», как мертвую. Пока еще, конечно, ничего не было, и сват Тит еще носу не показывал
в хату к Ковалям, ни
в кабак к Рачителихе, но все равно — сваты где-нибудь встретятся и еще раз пропьют Федорку.
Безвыходное положение чеботаревской
семьи являлось лучшим утешением для старого Тита: трудно ему сейчас, а все-таки два сына под рукой, и мало-помалу
семья справится и войдет
в силу.
В страду Аннушка завела шашни с кержаками, работавшими на покосе у Никитича, и только срамила всю
семью.
Отдохнувший на покосе Тит начал забирать
семью опять
в свои руки и прежде всего, конечно, ухватил баб. Особенно доставалось Домнушке, которая совсем отвыкла от страды.
Под влиянием Таисьи
в Нюрочкиной голове крепко сложилась своеобразная космогония: земля основана на трех китах, питающихся райским благоуханием; тело человека сотворено из
семи частей: от камня — кости, от Черного моря — кровь, от солнца — очи, от облака — мысли, от ветра — дыхание, теплота — от духа...
После страды
семья Горбатых устроилась по-новому:
в передней избе жил Макар с женой и ребятишками, а заднюю занял старик Тит с женатым сыном Фролом да с Пашкой.
Теперь Тит берег сено, как зеницу ока, —
в нем схоронено было все будущее разоренной переселением
в орду
семьи.
Она с первого разу приметила, как жадничал на сене старик и как он заглядывал на состарившуюся лошадь Макара, и даже испугалась возможности того, что опять восстановится горбатовская
семья в прежней силе.
Вышедшая из богатой
семьи, Агафья испугалась серьезно и потихоньку принялась расстраивать своего мужа Фрола, смирного мужика, походившего характером на большака Федора. Вся беда была
в том, что Фрол по старой памяти боялся отца, как огня, и не смел сказать поперек слова.