Неточные совпадения
В Егоре девочка узнала кержака: и по покрою кафтана, и по волосам, гладко подстриженным до бровей, от
одного уха до другого, и по особому складу
всего лица, — такое сердитое и скуластое лицо, с узкими темными глазками и окладистою бородой, скатавшиеся пряди которой были запрятаны под ворот рубахи из домашней пестрядины. Наверное, этот кержак ждет, когда проснется папа, а папа только напьется чаю и сейчас пойдет в завод.
Давно небритое лицо обросло седою щетиной, потухшие темные глаза смотрели неподвижно в
одну точку, и
вся фигура имела такой убитый, подавленный вид, точно старик что-то забыл и не мог припомнить.
— А как же Мосей сказывал, што везде уж воля прошла?.. А у вас, говорит, управители да приказчики
всё скроют. Так прямо и говорит Мосей-то, тоже ведь он родной наш брат,
одна кровь.
Вся дворня знала, что с «фалетуром» гонял с завода на завод
один Лука Назарыч, главный управляющий, гроза
всего заводского населения.
Конечно,
вся фабрика уже знала о приезде главного управляющего и по-своему приготовилась, как предстать пред грозные очи страшного владыки,
одно имя которого производило панику.
А Лука Назарыч медленно шел дальше и окидывал хозяйским взглядом
все. В
одном месте он было остановился и, нахмурив брови, посмотрел на мастера в кожаной защитке и прядениках: лежавшая на полу, только что прокатанная железная полоса была с отщепиной… У несчастного мастера екнуло сердце, но Лука Назарыч только махнул рукой, повернулся и пошел дальше.
Все корпуса замерли, как
один человек, и работа шла молча, точно в заколдованном царстве.
Верстах в двух ниже по течению той же реки Березайки, на месте старой чудской копи, вырос первый медный рудник Крутяш, — это был
один из лучших медных рудников на
всем Урале.
Одет был Груздев на господскую руку: верхнее «французское» пальто из синего драпа, под французским пальто суконный черный сюртук, под сюртуком жилет и крахмальная сорочка, на голове мягкая дорожная шляпа, —
одним словом,
все форменно.
Разбитная была бабенка, увертливая, как говорил Антип, и успевала управляться
одна со
всем хозяйством. Горничная Катря спала в комнате барышни и благодаря этому являлась в кухню часам к семи, когда и самовар готов, и печка дотапливается, и скатанные хлебы «доходят» в деревянных чашках на полках. Теперь Домнушка ругнула сонулю-хохлушку и принялась за работу
одна.
Фабрика была остановлена, и дымилась
одна доменная печь, да на медном руднике высокая зеленая железная труба водокачки пускала густые клубы черного дыма. В общем движении не принимал никакого участия
один Кержацкий конец, — там было совсем тихо, точно
все вымерли. В Пеньковке уже слышались песни: оголтелые рудничные рабочие успели напиться по рудниковой поговорке: «кто празднику рад, тот до свету пьян».
Великая и единственная минута во
всей русской истории свершилась… Освобожденный народ стоял на коленях. Многие плакали навзрыд. По загорелым старым мужицким лицам катились крупные слезы, плакал батюшка о. Сергей, когда начали прикладываться ко кресту, а Мухин закрыл лицо платком и ничего больше не видел и не слышал. Груздев старался спрятать свое покрасневшее от слез лицо, и только
один Палач сурово смотрел на взволнованную и подавленную величием совершившегося толпу своими красивыми темными глазами.
— А так, Полуэхт, промежду себя балакаем, — уклончиво отвечал Тит, недолюбливавший пустого человека. — То то, то другое…
Один говорит, а другой слухает,
всего и работы…
Пошатываясь, старики побрели прямо к стойке; они не заметили, что кабак быстро опустел, точно
весь народ вымели. Только в дверях нерешительно шушукались чьи-то голоса. У стойки на скамье сидел плечистый мужик в
одной красной рубахе и тихо разговаривал о чем-то с целовальничихой. Другой в чекмене и синих пестрядинных шароварах пил водку, поглядывая на сердитое лицо целовальничихина сына Илюшки, который косился на мужика в красной рубахе.
Челыш и Беспалый в это время шептались относительно Груздева. Его теперь можно будет взять, потому как и остановился он не у Основы, а в господском доме. Антип обещал подать весточку, по какой дороге Груздев поедет, а он большие тысячи везет с собой. Антип-то ловко
все разведал у кучера: водку даве вместе пили, — ну, кучер и разболтался, а обережного обещался напоить. Проворный черт, этот Матюшка Гущин, дай бог троим с ним
одним управиться.
— Христос с нами, барышня, — уговаривала девочку захмелевшая от наливки Домнушка. — Легкое место сказать:
весь завод бросился ловить
одного Окулка… А он уйдет от них!
Набат поднял
весь завод на ноги, и всякий, кто мог бежать, летел к кабаку. В общем движении и сумятице не мог принять участия только
один доменный мастер Никитич, дожидавшийся под домной выпуска. Его так и подмывало бросить
все и побежать к кабаку вместе с народом, который из Кержацкого конца и Пеньковки бросился по плотине толпами.
— Вот что, Никитич, родимый мой, скажу я тебе
одно словечко, — перебил мальчика Самоварник. — Смотрю я на фабрику нашу, родимый мой, и раскидываю своим умом так: кто теперь Устюжанинову робить на ней будет, а? Тоже вот и медный рудник взять:
вся Пеньковка расползется, как тараканы из лукошка.
— Теперь вольны стали, не заманишь на фабрику, — продолжал Самоварник уже с азартом. — Мочегане-то
все поднялись даве, как
один человек, когда я им сказал это самое словечко… Да я первый не пойду на фабрику, плевать мне на нее! Я торговать сяду в лавку к Груздеву.
Пульс был нехороший, и Петр Елисеич только покачал головой. Такие лихорадочные припадки были с Нюрочкой и раньше, и Домнушка называла их «ростучкой», — к росту девочка скудается здоровьем, вот и
все. Но теперь Петр Елисеич невольно припомнил, как Нюрочка провела целый день. Вообще слишком много впечатлений для
одного дня.
На Мурмосских заводах было
всего две школы —
одна в Мурмосе, другая в Ключевском.
Одно слово «крепостной» убивало
все: значит, и их жены тоже крепостные, и дети, и
все вместе отданы на полный произвол крепостному заводскому начальству.
Нужно ли говорить, что произошло потом:
все «заграничные» кончили очень быстро; двое спились,
один застрелился, трое умерли от чахотки, а остальные сошли с ума.
Положение Татьяны в семье было очень тяжелое. Это было
всем хорошо известно, но каждый смотрел на это, как на что-то неизбежное. Макар пьянствовал, Макар походя бил жену, Макар вообще безобразничал, но где дело касалось жены —
вся семья молчала и делала вид, что ничего не видит и не слышит. Особенно фальшивили в этом случае старики, подставлявшие несчастную бабу под обух своими руками. Когда соседки начинали приставать к Палагее, она подбирала строго губы и всегда отвечала
одно и то же...
«Три пьяницы» вообще чувствовали себя прекрасно, что бесило Рачителиху, несколько раз выглядывавшую из дверей своей каморки в кабак. За стойкой управлялся
один Илюшка, потому что днем в кабаке народу было немного, а набивались к вечеру. Рачителиха успевала в это время управиться около печи, прибрать ребятишек и вообще повернуть
все свое бабье дело, чтобы вечером уже самой выйти за стойку.
Попадались и другие пешеходы, тоже разодетые по-праздничному. Мужики и бабы кланялись господскому экипажу, — на заводах рабочие привыкли кланяться каждой фуражке.
Все шли на пристань. Николин день считался годовым праздником на Ключевском, и тогда самосадские шли в завод, а в троицу заводские на пристань. Впрочем, так «гостились»
одни раскольники, связанные родством и многолетнею дружбой, а мочегане оставались сами по себе.
Нюрочка
всю дорогу щебетала, как птичка. Каждая горная речка, лужок, распустившаяся верба —
все ее приводило в восторг. В
одном месте Тишка соскочил с козел и сорвал большой бледножелтый цветок с пушистою мохнатою ножкой.
— Так-то вот, родимый мой Петр Елисеич, — заговорил Мосей, подсаживаясь к брату. — Надо мне тебя было видеть, да
все доступа не выходило. Есть у меня до тебя
одно словечко… Уж ты не взыщи на нашей темноте, потому как мы народ, пряменько сказать, от пня.
— Не в осуждение тебе, милостивец, слово молвится, а наипаче к тому, что
все для
одних мочеган делается: у них и свои иконы поднимали, и в колокола звонили, и стечение народное было, а наш Кержацкий конец безмолвствовал… Воля-то вышла
всем, а радуются
одни мочегане.
Наступила тяжелая минута общего молчания.
Всем было неловко. Казачок Тишка стоял у стены, опустив глаза, и только побелевшие губы у него тряслись от страха: ловко скрутил Кирилл Самойлу Евтихыча…
Один Илюшка посматривал на
всех с скрытою во взгляде улыбкой: он был чужой здесь и понимал только
одну смешную сторону в унижении Груздева. Заболотский инок посмотрел кругом удивленными глазами, расслабленно опустился на свое место и, закрыв лицо руками, заплакал с какими-то детскими всхлипываниями.
Достаточно было
одного этого крика, чтобы разом произошло что-то невероятное.
Весь круг смешался, и послышался глухой рев. Произошла отчаянная свалка. Никитич пробовал было образумить народ, но сейчас же был сбит с ног и очутился под живою, копошившеюся на нем кучей. Откуда-то появились колья и поленья, а у ворот груздевского дома раздался отчаянный женский вопль: это крикнула Аграфена Гущина.
Всю ночь Груздев страшно мучился. Ему
все представлялось, что он бьется в кругу не на живот, а на смерть: поборет
одного — выходит другой, поборет другого — третий, и так без конца. На улице долго пьяные мужики горланили песни, а Груздев стонал, как раздавленный.
Одна Палагея пользовалась некоторою льготой и могла отрываться от работы под предлогом посмотреть внучат, остававшихся около избушки, или когда варила варево на
всю семью.
Такие разговоры повторялись каждый день с небольшими вариациями, но последнего слова никто не говорил, а
всё ходили кругом да около. Старый Тит стороной вызнал, как думают другие старики. Раза два, закинув какое-нибудь заделье, он объехал почти
все покосы по Сойге и Култыму и везде сталкивался со стариками. Свои туляки говорили
все в
одно слово, а хохлы или упрямились, или хитрили. Ну, да хохлы сами про себя знают, а Тит думал больше о своем Туляцком конце.
— Теперь снохи
одними ситцами разорят, — жаловалась старая Палагея. — И на сарафан ситца подай, и на подзоры к станушке подай, и на рубаху подай —
одно разорение… А в хрестьянах во
все свое одевайся: лен свой, шерсть своя. У баб, у хрестьянок, новин со сто набирается: и тебе холст, и тебе пестрядина, и сукно домашнее, и чулки, и варежки, и овчины.
— Уж это што и говорить, — поддакивали старухи, — испотачились наши сношеньки. Пряменько сказать, вконец истварились! А по хрестьянам-то баба
всему голова, без бабы мужику ни взад, ни вперед: оба к
одной земле привязаны. Так-то…
— А такие… Не ты первая, не ты последняя: про
всех про вас, дровосушек,
одна слава-то…
— А мы, видно, к тебе, дедушко Тит… — заявил нерешительно
один голос, когда были проделаны
все предварительные церемонии.
Старый Коваль не спорил и не артачился, как Тит: идти так идти… Нэхай буде так!.. Сваты, по обычаю, ударили по рукам. Дело уладилось сразу, так что
все повеселели. Только охал
один Тит, которому не хотелось оставлять недоконченный покос.
— И это знаю!.. Только
все это пустяки.
Одной поденщины сколько мы должны теперь платить.
Одним словом, бросай
все и заживо ложись в могилу… Вот француз
все своею заграницей утешает, да только там свое, а у нас свое. Машины-то денег стоят, а мы должны миллион каждый год послать владельцам… И без того заводы плелись кое-как, концы с концами сводили, а теперь где мы возьмем миллион наш?
Домик, в котором жил Палач, точно замер до следующего утра. Расставленные в опасных пунктах сторожа не пропускали туда ни
одной души. Так прошел целый день и
вся ночь, а утром крепкий старик ни свет ни заря отправился в шахту. Караул был немедленно снят. Анисья знала
все привычки Луки Назарыча, и в восемь часов утра уже был готов завтрак, Лука Назарыч смотрел довольным и даже милостиво пошутил с Анисьей.
На волостных сходах много было ненужного галденья, споров и пересудов, но было ясно
одно, что
весь Кержацкий конец выйдет на работу.
Ее красивое, точно восковое лицо смотрело на
всех с печальною строгостью, а темные глаза задумчиво останавливались на какой-нибудь
одной точке.
Дома точно сделались ниже, стал заводский пруд, и только
одна бойкая Березайка
все еще бурлила потемневшею холодною водой.
С грешком, видно, прибегала к матушке Аграфена-то, — у
всех девок по Кержацкому концу
одно положение».
— Што ты, матушка!.. Страшно… сидим в потемках да горюем. Ведь мазаные-то ворота
всем бабам проходу не дают, а не
одной Аграфене…
Аграфену оставили в светелке
одну, а Таисья спустилась с хозяйкой вниз и уже там в коротких словах обсказала свое дело. Анфиса Егоровна только покачивала в такт головой и жалостливо приговаривала: «Ах, какой грех случился… И девка-то какая, а вот попутал враг. То-то лицо знакомое: с первого раза узнала. Да такой другой красавицы и с огнем не сыщешь по
всем заводам…» Когда речь дошла до ожидаемого старца Кирилла, который должен был увезти Аграфену в скиты, Анфиса Егоровна только всплеснула руками.
Таисья выбежала провожать ее за ворота в
одном сарафане и стояла
все время, пока сани спускались к реке, объехали караванную контору и по льду мелькнули черною точкой на ту сторону, где уползала в лес змеей лесная глухая дорожка.
Хитрый Коваль пользовался случаем и каждый вечер «полз до шинка», чтобы выпить трохи горилки и «погвалтувати» с добрыми людьми.
Одна сноха Лукерья ходила с надутым лицом и сердитовала на стариков. Ее туляцкая семья собиралась уходить в орду, и бедную бабу тянуло за ними. Лукерья выплакивала свое горе где-нибудь в уголке, скрываясь от
всех. Добродушному Терешке-казаку теперь особенно доставалось от тулянки-жены, и он спасался от нее тоже в шинок, где гарцевал батько Дорох.
— Ну, и не пойду… Помирайте
все голодом!
Один конец.