Неточные совпадения
Она действительно хороша, и если бы художнику нужно
было изобразить на полотне известную дочь, кормящую грудью осужденного на смерть отца,
то он не нашел бы лучшей натурщицы, как Евгения Петровна Гловацкая.
Кругло говоря, и Никитушка и Марина Абрамовна
были отживающие типы
той старой русской прислуги, которая рабски-снисходительно относилась к своим господам и гордилась своею им преданностью.
Это не
то, что пустынная обитель, где
есть ряд келий, темный проход, часовня у святых ворот с чудотворною иконою и возле ключ воды студеной, — это
было скучное, сухое место.
— От многого. От неспособности сжиться с этим миром-то; от неуменья отстоять себя; от недостатка сил бороться с
тем, что не всякий поборет.
Есть люди, которым нужно, просто необходимо такое безмятежное пристанище, и пристанище это существует, а если не отжила еще потребность в этих учреждениях-то, значит, всякий молокосос не имеет и права называть их отжившими и поносить в глаза людям, дорожащим своим тихим приютом.
— Стало
быть, они совсем уж не
того стоят, чего мы?
— Геша не
будет так дерзка, чтобы произносить приговор о
том, чего она сама еще хорошо не знает.
Веселый звон колоколов, розовое вечернее небо, свежий воздух, пропитанный ароматом цветов, окружающих каждую келью, и эти черные фигуры,
то согбенные и закутанные в черные покрывала,
то молодые и стройные, с миловидными личиками и потупленными глазами: все это
было ново для наших героинь, и все это располагало их к задумчивости и молчанию.
— Не могу вам про это доложить, — да нет, вряд, чтобы
была знакома. Она ведь из простых, из города Брянскова, из купецкой семьи. Да простые такие купцы-то, не
то чтобы как вон наши губернские или московские. Совсем из простого звания.
А Великий пост
был: у нас в доме как вот словно в монастыре, опричь грибов ничего не варили, да и
то по середам и по пятницам без масла.
Разумеется, мать, больно ей
было, один сын только, и
того лишилась.
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками, что никак не хочется верить, будто
есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные
то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа,
будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
Деревенский человек, как бы ни мала
была степень его созерцательности, как бы ни велики
были гнетущие его нужды и заботы, всегда чуток к
тому, что происходит в природе.
— Так как
было ваше на
то приказание.
Юридический факультет, по которому он подвизался, в
то время в Харькове
был из рук вон плох, и Юстин Помада должен
был многое брать сам, копаясь в источниках.
Это составляло все доходы Помады, и он
был весьма этим доволен. Он
был, впрочем, вечно всем доволен, и это составляло в одно и
то же время и отличительную черту его характера, и залог его счастья в несчастии.
Юстин Помада ходил на лекции, давал уроки и
был снова
тем же детски наивным и беспечным «Корнишоном», каким его всегда знали товарищи, давшие ему эту кличку.
Надо
было куда-нибудь пристраиваться. На первый раз это очень поразило Помаду. Потом он и здесь успокоился, решил, что пока он еще поживет уроками, «а
тем временем что-нибудь да подвернется».
Это
было за семь лет перед
тем, как мы встретились с Юстином Помадою под частоколом бахаревского сада.
— Я и не на смех это говорю.
Есть всякие травы. Например, теперь, кто хорошо знается, опять находят лепестан-траву. Такая мокрая трава называется. Что ты ее больше сушишь,
то она больше мокнет.
Этой травой пользуют испорченного человека, или у кого нет плоду детям,
то дать
той женщине
пить, — сейчас от этого
будет плод.
Старинные кресла и диван светлого березового выплавка, с подушками из шерстяной материи бирюзового цвета, такого же цвета занавеси на окнах и дверях;
той же березы письменный столик с туалетом и кроватка, закрытая белым покрывалом, да несколько растений на окнах и больше ровно ничего не
было в этой комнатке, а между
тем всем она казалась необыкновенно полным и комфортабельным покоем.
— А, а! Нет, батюшка, — извините.
То совсем
была не наша школа, — извините.
— Да вот вам, что значит школа-то, и не годитесь, и пронесут имя ваше яко зло, несмотря на
то, что директор нынче все настаивает, чтоб я почаще навертывался на ваши уроки. И
будет это скоро, гораздо прежде, чем вы до моих лет доживете. В наше-то время отца моего учили, что от трудов праведных не наживешь палат каменных, и мне
то же твердили, да и мой сын видел, как я не мог отказываться от головки купеческого сахарцу; а нынче все это двинулось, пошло, и школа
будет сменять школу. Так, Николай Степанович?
— Уж и по обыкновению! Эх, Петр Лукич! Уж вот на кого Бог-то, на
того и добрые люди. Я, Евгения Петровна, позвольте, уж
буду искать сегодня исключительно вашего внимания, уповая, что свойственная человечеству злоба еще не успела достичь вашего сердца и вы, конечно, не найдете самоуслаждения допиливать меня, чем занимается весь этот прекрасный город с своим уездом и даже с своим уездным смотрителем, сосредоточивающим в своем лице половину всех добрых свойств, отпущенных нам на всю нашу местность.
Исправнику лошадиную кладь закатил и сказал, что если он завтра не поедет,
то я еду к другому телу; бабу записал умершею от апоплексического удара, а фельдшеру дал записочку к городничему, чтобы
тот с ним позанялся; эскадронному командиру сказал: «убирайтесь, ваше благородие, к черту, я ваших мошенничеств прикрывать не намерен», и написал, что следовало; волка посоветовал исправнику казнить по полевому военному положению, а от Ольги Александровны, взволнованной каретою немца Ицки Готлибовича Абрамзона, ушел к вам чай
пить.
Idem per idem [Одно и
то же (лат.).] — все
будем Кузьма с Демидом.
Говорю вам, это
будет преинтересное занятие для вашей любознательности, далеко интереснейшее, чем
то, о котором возвещает мне приближение вот этого проклятого колокольчика, которого, кажется, никто даже, кроме меня, и не слышит.
— Она ведь пять лет думать
будет, прежде чем скажет, — шутливо перебила Лиза, — а я вот вам сразу отвечу, что каждый из них лучше, чем все
те, которые в эти дни приезжали к нам и с которыми меня знакомили.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся к ней девушке, и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим, что ты еще ребенок, многого не понимаешь, и потому тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи, что же ты за репутацию себе составишь? Да и не себе одной: у тебя еще
есть сестра девушка. Положим опять и
то, что Соничку давно знают здесь все, но все-таки ты ее сестра.
— Если уж я так глупа, maman,
то что ж со мной делать?
Буду делать глупости, мне же и
будет хуже.
Сначала, когда Ольга Сергеевна
была гораздо моложе и еще питала некоторые надежды хоть раз выйти с достоинством из своего замкнутого положения, Бахареву иногда приходилось долгонько ожидать конца жениных припадков; но раз от раза, по мере
того как взбешенный гусар прибегал к своему оригинальному лечению, оно у него все шло удачнее.
— То-то. Матузалевне надо
было сырого мясца дать: она все еще нездорова; ее не надо кормить вареным. Дайте-ка мне туфли и шлафор, я попробую встать. Бока отлежала.
— Да, не все, — вздохнув и приняв угнетенный вид, подхватила Ольга Сергеевна. — Из нынешних институток
есть такие, что, кажется, ни перед чем и ни перед кем не покраснеют. О чем прежние и думать-то, и рассуждать не умели, да и не смели, в
том некоторые из нынешних с старшими зуб за зуб. Ни советы им, ни наставления, ничто не нужно. Сами всё больше других знают и никем и ничем не дорожат.
— Если одна
пила рюмку уксуса,
то другая две за нее, — подхватил развеселившийся Бахарев и захохотал.
— То-то хорошо. Скажи на ушко Ольге Сергеевне, — прибавила, смеясь, игуменья, — что если Лизу
будут обижать дома,
то я ее к себе в монастырь возьму. Не смейся, не смейся, а скажи. Я без шуток говорю: если увижу, что вы не хотите дать ей жить сообразно ее натуре, честное слово даю, что к себе увезу.
Егор Николаевич
был тверд
тою своеобычною решимостью, до которой он доходил после долгих уклонений и с которой уж зато его свернуть
было невозможно, если его раз перепилили. Теперь он
ел за четверых и не обращал ни на кого ни малейшего внимания.
Он ходил из угла в угол по своему чулану и
то ворошил свою шевелюру,
то нюхал зеленую веточку
ели или мотал ею у себя под носом.
Бежит Помада под гору, по
тому самому спуску, на который он когда-то несся орловским рысаком навстречу Женни и Лизе. Бежит он сколько
есть силы и
то попадет в снежистый перебой, что пурга здесь позабыла,
то раскатится по наглаженному полозному следу, на котором не удержались пушистые снежинки. Дух занимается у Помады. Злобствует он, и увязая в переносах, и падая на голых раскатах, а впереди, за Рыбницей, в ряду давно темных окон, два окна смотрят, словно волчьи глаза в овраге.
Кроме
того, здесь
было несколько мягких табуретов, из которых на одном теперь сидела и грелась Лиза.
По мере
того как Лиза высказывала свое положение, искусственная веселость все исчезала с ее лица, голос ее становился все прерывистее, щеки подергивало, и видно
было, что она насилу удерживает слезы, выжимаемые у нее болезнью и крайним раздражением.
Из окна, у которого Женни приютилась с своим рабочим столиком,
был если не очень хороший,
то очень просторный русский вид. Городок
был раскинут по правому, высокому берегу довольно большой, но вовсе не судоходной реки Саванки, значащейся под другим названием в числе замечательнейших притоков Оки. Лучшая улица в городе
была Московская, по которой проходило курское шоссе, а потом Рядская, на которой
были десятка два лавок, два трактирных заведения и цирюльня с надписью, буквально гласившею...
Теперь Главная улица
была знаменита только
тем, что по ней при малейшем дожде становилось море и после целый месяц не
было ни прохода, ни проезда.
С небольшой высоты над этою местностью царил высокий каменный острог, наблюдая своими стеклянными глазами, как
пьет и сварится голодная нищета и как щиплет свою жидкую беленькую бородку купец Никон Родионович Масленников, попугивая
то того,
то другого каменным мешочком.
Все это сбиралось сосать двух маток и вдруг бросило обеих и побежало к
той, у которой вымя
было сухо от долголетнего голода.
В описываемую нами эпоху, когда ни одно из смешных и, конечно, скоропреходящих стремлений людей, лишенных серьезного смысла, не проявлялось с нынешнею резкостью, когда общество слепо верило Белинскому, даже в
том, например, что «самый почтенный мундир
есть черный фрак русского литератора», добрые люди из деморализованных сынов нашей страны стремились просто к добру.
Они не стремились окреститься во имя какой бы
то ни
было теории, а просто, наивно и честно желали добра и горели нетерпением всячески ему содействовать.
Это дело делать у нее сводилось к исполнению женских обязанностей дома для
того, чтобы всем в доме
было как можно легче, отраднее и лучше.
Доктор, впрочем, бывал у Гловацких гораздо реже, чем Зарницын и Вязмитинов: служба не давала ему покоя и не позволяла засиживаться в городе; к
тому же, он часто бывал в таком мрачном расположении духа, что бегал от всякого сообщества. Недобрые люди рассказывали, что он в такие полосы
пил мертвую и лежал ниц на продавленном диване в своем кабинете.
Если же к этому собранию еще присоединялся дьякон и его жена,
то тогда и
пели, и спорили, и немножко безобразничали.
А когда бархатная поверхность этого луга мало-помалу серела, клочилась и росла, деревня вовсе исчезала, и только длинные журавли ее колодцев медленно и важно, как бы по собственному произволу,
то поднимали,
то опускали свои шеи, точно и в самом деле
были настоящие журавли, живые, вольные птицы божьи, которых не гнет за нос к земле веревка, привязанная человеком.