Неточные совпадения
— Какой глупый
человек! — проговорила разбитым голосом мать Манефа, глядя
на приближающийся тарантас.
— Исправиться? — переспросила игуменья и, взглянув
на Лизу, добавила: — ну, исправляются-то или меняются к лучшему только богатые, прямые, искренние натуры, а кто весь век лгал и себе, и
людям и не исправлялся в молодости, тому уж
на старости лет не исправиться.
— Этой науки, кажется, не ты одна не знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить, да больше делать, и еще больше думать; не быть эгоисткой, не выкраивать из всего только одно свое положение, не обращая внимания
на обрезки, да, главное дело, не лгать ни себе, ни
людям. Первое дело не лгать.
Людям ложь вредна, а себе еще вреднее. Станешь лгать себе, так всех обманешь и сама обманешься.
— Как вам сказать? — отвечала Феоктиста с самым простодушным выражением
на своем добром, хорошеньком личике. — Бывает, враг смущает
человека, все по слабости по нашей. Тут ведь не то, чтоб как со злости говорится что или делается.
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками, что никак не хочется верить, будто есть
люди, равнодушные к красотам природы,
люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером
на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло
на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
Против Сони и дочери священника сидит
на зеленой муравке
человек лет двадцати восьми или тридцати;
на нем парусинное пальто, такие же панталоны и пикейный жилет с турецкими букетами, а
на голове ветхая студенческая фуражка с голубым околышем и просаленным дном.
Тарантас поехал, стуча по мостовинам; господа пошли сбоку его по левую сторону, а Юстин Помада с неопределенным чувством одиночества, неумолчно вопиющим в
человеке при виде людского счастия, безотчетно перешел
на другую сторону моста и, крутя у себя перед носом сорванный стебелек подорожника, брел одиноко, смотря
на мерную выступку усталой пристяжной.
«Что ж, — размышлял сам с собою Помада. — Стоит ведь вытерпеть только. Ведь не может же быть, чтоб
на мою долю таки-так уж никакой радости, никакого счастья. Отчего?.. Жизнь,
люди, встречи, ведь разные встречи бывают!.. Случай какой-нибудь неожиданный… ведь бывают же всякие случаи…»
Ну ведь и у нас есть учители очень молодые, вот, например, Зарницын Алексей Павлович, всего пятый год курс кончил, Вязмитинов, тоже пять лет как из университета;
люди свежие и неустанно следящие и за наукой, и за литературой, и притом
люди добросовестно преданные своему делу, а посмотри-ка
на них!
Всё ведь, говорю,
люди, которые смотрят
на жизнь совсем не так, как наше купечество, да даже и дворянство, а посмотри, какого о них мнения все?
Оба они
на вид имели не более как лет по тридцати, оба были одеты просто. Зарницын был невысок ростом, с розовыми щеками и живыми черными глазами. Он смотрел немножко денди. Вязмитинов, напротив, был очень стройный молодой
человек с бледным, несколько задумчивым лицом и очень скромным симпатичным взглядом. В нем не было ни тени дендизма. Вся его особа дышала простотой, натуральностью и сдержанностью.
— Идет, идет, — отвечал из передней довольно симпатичный мужской голос, и
на пороге залы показался
человек лет тридцати двух, невысокого роста, немного сутуловатый, но весьма пропорционально сложенный, с очень хорошим лицом, в котором крупность черт выгодно выкупалась силою выражения.
— Уж и по обыкновению! Эх, Петр Лукич! Уж вот
на кого Бог-то,
на того и добрые
люди. Я, Евгения Петровна, позвольте, уж буду искать сегодня исключительно вашего внимания, уповая, что свойственная человечеству злоба еще не успела достичь вашего сердца и вы, конечно, не найдете самоуслаждения допиливать меня, чем занимается весь этот прекрасный город с своим уездом и даже с своим уездным смотрителем, сосредоточивающим в своем лице половину всех добрых свойств, отпущенных нам
на всю нашу местность.
— А например, исправник двести раков съел и говорит: «не могу завтра
на вскрытие ехать»; фельдшер в больнице бабу уморил ни за што ни про што; двух рекрут
на наш счет вернули; с эскадронным командиром разбранился; в Хилкове бешеный волк
человек пятнадцать
на лугу искусал, а тут немец Абрамзон с женою мимо моих окон проехал, — беда да и только.
— И еще какому человеку-то! Единственному, может быть, целому
человеку на пять тысяч верст кругом.
На этот фрукт нонче у нас пора урожайная: пруд пруди
людям на смех, еще их вволю останется.
— Сейчас даже;
человека оставлю забрать покупки да вот твои деньги
на почту отправить, а сам сейчас домой. Ну, прощай, сестра, будь здорова.
—
На дело скорее готовы
люди односторонние, чем переворачивающие все
на все стороны.
На господском дворе камергерши Меревой с самого начала сумерек
люди сбивались с дороги: вместо парадного крыльца дома попадали в садовую калитку; идучи в мастерскую, заходили в конюшню; отправляясь к управительнице, попадали в избу скотницы.
Теперь только, когда этот голос изобличил присутствие в комнате Помады еще одного живого существа, можно было рассмотреть, что
на постели Помады, преспокойно растянувшись, лежал
человек в дубленом коротком полушубке и, закинув ногу
на ногу, преспокойно курил довольно гадкую сигару.
— Нет, не таков. Ты еще осенью был
человеком, подававшим надежды проснуться, а теперь, как Бахаревы уехали, ты совсем — шут тебя знает,
на что ты похож — бестолков совсем, милый мой, становишься. Я думал, что Лизавета Егоровна тебя повернет своей живостью, а ты, верно, только и способен миндальничать.
Белинский-то — хоть я и позабывал у него многое — рассуждает ведь тут о
человеке нравственно развитом, а вы, шуты, сейчас при своем развитии
на человечество тот мундир и хотите напялить, в котором оно ходить не умеет.
В комнате не было ни чемодана, ни дорожного сака и вообще ничего такого, что свидетельствовало бы о прибытии
человека за сорок верст по русским дорогам. В одном углу
на оттоманке валялась городская лисья шуба, крытая черным атласом, ватный капор и большой ковровый платок; да тут же
на полу стояли черные бархатные сапожки, а больше ничего.
Общество распадалось не только прежним делением
на аристократию чина, аристократию капитала и плебейство, но из него произошло еще небывалое дотоле выделение так называемых в то время новых
людей.
Эта эпоха возрождения с
людьми, не получившими в наследие ни одного гроша, не взявшими в напутствие ни одного доброго завета, поистине должна считаться одною из великих, поэтических эпох нашей истории. Что влекло этих сепаратистов, как не чувство добра и справедливости? Кто вел их? Кто хоть
на время подавил в них дух обуявшего нацию себялюбия, двоедушия и продажности?
На великое несчастие этих
людей, у них не было вовремя силы отречься от пристававших к ним шутов.
На стороне старых интересов оставалась масса
людей, которых, по их способностям, Эдуард Уитти справедливо называет разрядом плутов или дураков.
Доктор, впрочем, бывал у Гловацких гораздо реже, чем Зарницын и Вязмитинов: служба не давала ему покоя и не позволяла засиживаться в городе; к тому же, он часто бывал в таком мрачном расположении духа, что бегал от всякого сообщества. Недобрые
люди рассказывали, что он в такие полосы пил мертвую и лежал ниц
на продавленном диване в своем кабинете.
— Вот место замечательное, — начал он, положив перед Лизою книжку, и, указывая костяным ножом
на открытую страницу, заслонив ладонью рот, читал через Лизино плечо: «В каждой цивилизованной стране число
людей, занятых убыточными производствами или ничем не занятых, составляет, конечно, пропорцию более чем в двадцать процентов сравнительно с числом хлебопашцев». Четыреста двадцать четвертая страница, — закончил он, закрывая книгу, которую Лиза тотчас же взяла у него и стала молча перелистывать.
Мы должны были в последних главах показать ее обстановку для того, чтобы не возвращаться к прошлому и, не рисуя читателю мелких и неинтересных сцен однообразной уездной жизни, выяснить, при каких декорациях и мотивах спокойная головка Женни доходила до составления себе ясных и совершенно самостоятельных понятий о
людях и их деятельности, о себе, о своих силах, о своем призвании и обязанностях, налагаемых
на нее долгом в действительном размере ее сил.
В своей чересчур скромной обстановке Женни, одна-одинешенька, додумалась до многого. В ней она решила, что ее отец простой, очень честный и очень добрый
человек, но не герой, точно так же, как не злодей; что она для него дороже всего
на свете и что потому она станет жить только таким образом, чтобы заплатить старику самой теплой любовью за его любовь и осветить его закатывающуюся жизнь. «Все другое
на втором плане», — думала Женни.
Кружок своих близких
людей она тоже понимала. Зарницын ей представлялся добрым, простодушным парнем, с которым можно легко жить в добрых отношениях, но она его находила немножко фразером, немножко лгуном, немножко
человеком смешным и до крайности флюгерным. Он ей ни разу не приснился ночью, и она никогда не подумала, какое впечатление он произвел бы
на нее, сидя с нею tête-а-tête [Наедине (франц.).] за ее утренним чаем.
Не говоря о докторе, Вязмитинов больше всех прочих отвечал симпатиям Женни. В нем ей нравилась скромность, спокойствие воззрений
на жизнь и сердечное сожаление о
людях, лишних
на пиру жизни, и о
людях, ворующих пироги с жизненного пира.
Мертва казалась ей книга природы;
на ее вопросы не давали ей ответа темные
люди темного царства.
— Да какие ж выводы, Лизавета Егоровна? Если б я изобрел мазь для ращения волос, — употребляю слово мазь для того, чтобы не изобресть помаду при Помаде, — то я был бы богаче Ротшильда; а если бы я знал, как
людям выйти из ужасных положений бескровной драмы, мое имя поставили бы
на челе человечества.
Но это никому не вредило, ни
людям, ни животным, а петухи, стоя
на самом верху куч теплого, дымящегося навоза, воображали себя какими-то жрецами.
Надежд! надежд! сколько темных и неясных, но благотворных и здоровых надежд слетают к
человеку, когда он дышит воздухом голубой, светлой ночи, наступающей после теплого дня в конце марта. «Август теплее марта», говорит пословица. Точно, жарки и сладострастны немые ночи августа, но нет у них того таинственного могущества, которым мартовская ночь каждого смертного хотя
на несколько мгновений обращает в кандидата прав Юстина Помаду.
— Помилуйте: разве может быть что-нибудь приятнее для женщины, как поднять
человека на честную работу?
Но ни одна из этих привычек не делала Вязмитинова смешным и не отнимала у него права
на звание молодого
человека с приятною наружностью.
—
На что путать лишних
людей!
Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило. Другое дело слышать об известном положении
человека, которого мы лично не знали, и совсем другое, когда в этом положении представляется нам
человек близкий, да еще столь молодой, что привычка все заставляет глядеть
на него как
на ребенка. Доктору было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась к этому делу весьма спокойно.
Лиза сидела против Помады и с напряженным вниманием смотрела через его плечо
на неприятный рот докторши с беленькими, дробными мышиными зубками и
на ее брови, разлетающиеся к вискам, как крылья копчика, отчего этот лоб получал какую-то странную форму, не безобразную, но весьма неприятную для каждого привыкшего искать
на лице
человека черт, более или менее выражающих содержание внутреннего мира.
— Все это так и есть, как я предполагал, — рассказывал он, вспрыгнув
на фундамент перед окном, у которого работала Лиза, — эта сумасшедшая орала, бесновалась, хотела бежать в одной рубашке по городу к отцу, а он ее удержал. Она выбежала
на двор кричать, а он ей зажал рукой рот да впихнул назад в комнаты, чтобы
люди у ворот не останавливались; только всего и было.
Лиза проехала всю дорогу, не сказав с Помадою ни одного слова. Она вообще не была в расположении духа, и в сером воздухе, нагнетенном низко ползущим небом, было много чего-то такого, что неприятно действовало
на окисление крови и делало
человека способным легко тревожиться и раздражаться.
С пьяными
людьми часто случается, что, идучи домой, единым Божиим милосердием хранимы, в одном каком-нибудь расположении духа они помнят, откуда они идут, а взявшись за ручку двери, неожиданно впадают в совершенно другое настроение или вовсе теряют понятие о всем, что было с ними прежде, чем они оперлись
на знакомую дверную ручку. С трезвыми
людьми происходит тоже что-то вроде этого. До двери идет один
человек, а в дверь ни с того ни с сего войдет другой.
— Да, покидаю, покидаю. Линия такая подошла, ваше превосходительство, — отвечал дьякон с развязностью русского
человека перед сильным лицом, которое вследствие особых обстоятельств отныне уже не может попробовать
на нем свои силы.
— Но нужны, ваше превосходительство, и учители, и учители тоже нужны: это факт. Я был бы очень счастлив, если бы вы мне позволили рекомендовать вам
на мое место очень достойного и способного молодого
человека.
«Экая все мразь!» — подумала, закусив губы, Лиза и гораздо ласковее взглянула
на Розанова, который при всей своей распущенности все-таки более всех подходил, в ее понятиях, к
человеку.
Доктор сел у стола, и семинарист философского класса, взглянув
на Розанова, мог бы написать отличную задачку о внутреннем и внешнем
человеке.
Дверь приотворилась, и
на пороге в залу показался еще довольно молодой
человек с южнорусским лицом. Он был в одном жилете и, выглянув, тотчас спрятался назад и проговорил...