Неточные совпадения
— Да как же, матушка! Раз, что жар, а другое дело, последняя станция до губерни-то. Близко, близко, а ведь сорок верст
еще. Спознишься выехать,
будет ни два ни полтора. Завтра, вон, люди говорят, Петров день; добрые люди к вечерням пойдут; Агнии Николаевне и сустреть вас некогда
будет.
Теперь тарантас наш путешествует от Москвы уже шестой день, и ему остается проехать
еще верст около ста до уездного города, в котором растут родные липы наших барышень. Но на дороге у них уже близехонько
есть перепутье.
Все глаза на этом бале
были устремлены на ослепительную красавицу Бахареву; император прошел с нею полонез, наговорил любезностей ее старушке-матери, не умевшей ничего ответить государю от робости, и на другой день прислал молодой красавице великолепный букет в
еще более великолепном порт-букете.
— Этой науки, кажется, не ты одна не знаешь. По-моему, жить надо как живется; меньше говорить, да больше делать, и
еще больше думать; не
быть эгоисткой, не выкраивать из всего только одно свое положение, не обращая внимания на обрезки, да, главное дело, не лгать ни себе, ни людям. Первое дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе
еще вреднее. Станешь лгать себе, так всех обманешь и сама обманешься.
— Кто ж это вам сказал, что здесь ничего не делают? Не угодно ли присмотреться самой-то тебе поближе. Может
быть, здесь
еще более работают, чем где-нибудь. У нас каждая почти одним своим трудом живет.
— От многого. От неспособности сжиться с этим миром-то; от неуменья отстоять себя; от недостатка сил бороться с тем, что не всякий поборет.
Есть люди, которым нужно, просто необходимо такое безмятежное пристанище, и пристанище это существует, а если не отжила
еще потребность в этих учреждениях-то, значит, всякий молокосос не имеет и права называть их отжившими и поносить в глаза людям, дорожащим своим тихим приютом.
— Геша не
будет так дерзка, чтобы произносить приговор о том, чего она сама
еще хорошо не знает.
Если б я
был поэт, да
еще хороший поэт, я бы непременно описал вам, каков
был в этот вечер воздух и как хорошо
было в такое время сидеть на лавочке под высоким частоколом бахаревского сада, глядя на зеркальную поверхность тихой реки и запоздалых овец, с блеянием перебегавших по опустевшему мосту.
— Ну… подождем часочек
еще: если не
будет их, тогда нужно
будет послать.
Но не велики
были и вообще-то ее достатки, а с отъездом Юстина они и
еще стали убавляться.
Надо
было куда-нибудь пристраиваться. На первый раз это очень поразило Помаду. Потом он и здесь успокоился, решил, что пока он
еще поживет уроками, «а тем временем что-нибудь да подвернется».
Но как бы там ни
было, а только Помаду в меревском дворе так, ни за что ни про что, а никто не любил. До такой степени не любили его, что, когда он, протащившись мокрый по двору, простонал у двери: «отворите, бога ради, скорее», столяр Алексей, слышавший этот стон с первого раза, заставил его простонать
еще десять раз, прежде чем протянул с примостка руку и отсунул клямку.
— Уж и по обыкновению! Эх, Петр Лукич! Уж вот на кого Бог-то, на того и добрые люди. Я, Евгения Петровна, позвольте, уж
буду искать сегодня исключительно вашего внимания, уповая, что свойственная человечеству злоба
еще не успела достичь вашего сердца и вы, конечно, не найдете самоуслаждения допиливать меня, чем занимается весь этот прекрасный город с своим уездом и даже с своим уездным смотрителем, сосредоточивающим в своем лице половину всех добрых свойств, отпущенных нам на всю нашу местность.
— А! видишь, я тебе, гадкая Женька, делаю визит первая. Не говори, что я аристократка, — ну, поцелуй меня
еще,
еще. Ангел ты мой! Как я о тебе соскучилась — сил моих не
было ждать, пока ты приедешь. У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась к тебе — не пускают. Папа приехал с поля, я села в его кабриолет покататься, да вот и прикатила к тебе.
— Женни
будет с вами делиться своим журналом. А я вот
буду просить Николая Степановича
еще снабжать Женичку книгами из его библиотечки. У него много книг, и он может руководить Женичку, если она захочет заняться одним предметом. Сам я устарел уж, за хлопотами да дрязгами поотстал от современной науки, а Николаю Степановичу за дочку покланяюсь.
— И
еще какому человеку-то! Единственному, может
быть, целому человеку на пять тысяч верст кругом.
— Боюсь, чтоб
еще хуже не
было. Вот у тебя я с первой минуты осмотрелась. У вас хорошо, легко; а там, у нас, бог знает… мудрено все… очень тяжело как-то, скучно, — невыносимо скучно.
За дверями гостиной послышались легкие шаги, и в залу вошла Зинаида Егоровна. Она
была в белом утреннем пеньюаре, и ее роскошная, густая коса красиво покоилась в синелевой сетке, а всегда бледное, болезненно прозрачное лицо казалось
еще бледнее и прозрачнее от лежавшего на нем следа бессонной ночи. Зинаида Егоровна
была очень эффектна: точно средневековая, рыцарственная дама, мечтающая о своем далеком рыцаре.
— Вы здесь ничем не виноваты, Женичка, и ваш папа тоже. Лиза сама должна
была знать, что она делает. Она
еще ребенок, прямо с институтской скамьи и позволяет себе такие странные выходки.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся к ней девушке, и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим, что ты
еще ребенок, многого не понимаешь, и потому тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи, что же ты за репутацию себе составишь? Да и не себе одной: у тебя
еще есть сестра девушка. Положим опять и то, что Соничку давно знают здесь все, но все-таки ты ее сестра.
— Перестань, что это! Застанут в слезах, и
еще хуже
будет. Пойдем пройдемся.
— Не придирайся, пожалуйста. Недостает
еще, чтобы мы вернулись, надувшись друг на друга: славная
будет картина и тоже кстати.
— Я их
буду любить, я их
еще… больше
буду лю… бить. Тут я их скорее перестану любить. Они, может
быть, и доб… рые все, но они так странно со мною об… обра… щаются. Они не хотят понять, что мне так нельзя жить. Они ничего не хотят понимать.
— Н… нет, они не поймут; они никог… да, ни… ког… да не поймут. Тетка Агния правду говорила.
Есть, верно, в самом деле семьи, где
еще меньше понимают, чем в институте.
Сначала, когда Ольга Сергеевна
была гораздо моложе и
еще питала некоторые надежды хоть раз выйти с достоинством из своего замкнутого положения, Бахареву иногда приходилось долгонько ожидать конца жениных припадков; но раз от раза, по мере того как взбешенный гусар прибегал к своему оригинальному лечению, оно у него все шло удачнее.
— То-то. Матузалевне надо
было сырого мясца дать: она все
еще нездорова; ее не надо кормить вареным. Дайте-ка мне туфли и шлафор, я попробую встать. Бока отлежала.
— Поедемте на озеро, Женичка. Вы ведь
еще не
были на нашем озере.
Будем там ловить рыбу, сварим уху и приедем, — предложил Бахарев.
— Да что тут за сцены! Велел тихо-спокойно запрячь карету, объявил рабе божией: «поезжай, мол, матушка, честью, а не поедешь, повезут поневоле», вот и вся недолга. И поедет, как увидит, что с ней не шутки шутят, и с мужем из-за вздоров разъезжаться по пяти раз на год не станет. Тебя же
еще будет благодарить и носа с прежними штуками в отцовский дом, срамница этакая, не покажет. — А Лиза как?
— Ну, и так до сих пор: кроме «да» да «нет», никто от нее ни одного слова не слышал. Я уж
было и покричал намедни, — ничего, и глазом не моргнула. Ну, а потом мне жалко ее стало, приласкал, и она ласково меня поцеловала. — Теперь вот перед отъездом моим пришла в кабинет сама (чтобы не забыть
еще, право), просила ей хоть какой-нибудь журнал выписать.
Я вон век свой до самого монастыря француженкой росла, а нынче, батюшка мой, с мужиком мужичка, с купцом купчиха, а с барином и барыней
еще быть не разучилась.
Пружина безмятежного приюта действовала: Зина уезжала к мужу. Она энергически протестовала против своей высылки,
еще энергичнее протестовала против этого мать ее, но всех энергичнее
был Егор Николаевич. Объявив свою непреклонную волю, он ушел в кабинет, многозначительно хлопнул дверью, велел кучерам запрягать карету, а горничной девушке Зины укладывать ее вещи. Бахарев отдал эти распоряжения таким тоном, что Ольга Сергеевна только проговорила...
— А у нас-то теперь, — говорила бахаревская птичница, — у нас скука престрашенная… Прямо сказать, настоящая Сибирь, как
есть Сибирь. Мы словно как в гробу живем. Окна в доме заперты, сугробов нанесло, что и не вылезешь: живем старые да кволые. Все-то наши в городе, и таково-то нам часом бывает скучно-скучно, а тут как
еще псы-то ночью завоют, так инда даже будто как и жутко станет.
Теперь только, когда этот голос изобличил присутствие в комнате Помады
еще одного живого существа, можно
было рассмотреть, что на постели Помады, преспокойно растянувшись, лежал человек в дубленом коротком полушубке и, закинув ногу на ногу, преспокойно курил довольно гадкую сигару.
— Нет, не таков. Ты
еще осенью
был человеком, подававшим надежды проснуться, а теперь, как Бахаревы уехали, ты совсем — шут тебя знает, на что ты похож — бестолков совсем, милый мой, становишься. Я думал, что Лизавета Егоровна тебя повернет своей живостью, а ты, верно, только и способен миндальничать.
Только взглянувши в отворенную дверь гостиной, можно
было почувствовать, что это не настоящий мрак и что
есть место, где
еще темнее.
Да
еще была в городе больница, в которой несчастный Розанов бился с непреодолимыми препятствиями создать из нее что-нибудь похожее на лечебное заведение.
Если же к этому собранию
еще присоединялся дьякон и его жена, то тогда и
пели, и спорили, и немножко безобразничали.
Он не похож
был на наше описание раннею весною, когда вся пойма покрывалась мутными водами разлива; он иначе смотрел после Петрова дня, когда по пойме лежали густые ряды буйного сена; иначе
еще позже, когда по убранному лугу раздавались то тихое ржание сосуночка, то неистово-страстный храп спутанного жеребца и детский крик малолетнего табунщика.
В одиннадцать часов довольно ненастного зимнего дня, наступившего за бурною ночью, в которую Лиза так неожиданно появилась в Мереве, в бахаревской сельской конторе, на том самом месте, на котором ночью спал доктор Розанов, теперь весело кипел не совсем чистый самовар. Около самовара стояли четыре чайные чашки, чайник с обделанным в олово носиком, молочный кубан с несколько замерзшим сверху настоем, бумажные сверточки чаю и сахару и связка баранок. Далее
еще что-то
было завязано в салфетке.
«Может ли
быть, — думала она, глядя на поле, засеянное чечевицей, — чтобы добрая, разумная женщина не сделала его на целый век таким, каким он сидит передо мною? Не может
быть этого. — А пьянство?.. Да другие
еще более его
пьют… И разве женщина, если захочет, не заменит собою вина? Хмель — забвение: около женщины
еще легче забываться».
Лизе самой
было смешно, что она
еще так недавно могла выходить из себя за вздоры и биться из-за ничтожных уступок в своем семейном быту.
— Вы ее не рассмотрели: она
еще недавно
была очень недурна.
— Да бабочка
была такая, молоденькая и хорошенькая, другой год, как говорю вам, всего замужем
еще.
Если б я
был писатель, я показал бы не вам одним, как происходят у нас дикие, вероятно у нас одних только и возможные драмы, да
еще в кружке, который и по-русски-то не больно хорошо знает.
Была такая пора в Мереве. Река Саванна поднялась, вспучилась, но лед
еще не трогался.
— Да, считаю, Лизавета Егоровна, и уверен, что это на самом деле. Я не могу ничего сделать хорошего: сил нет. Я ведь с детства в каком-то разладе с жизнью. Мать при мне отца поедом
ела за то, что тот не умел низко кланяться; молодость моя прошла у моего дяди, такого нравственного развратителя, что и нет ему подобного.
Еще тогда все мои чистые порывы повытоптали. Попробовал полюбить всем сердцем… совсем черт знает что вышло. Вся смелость меня оставила.
Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило. Другое дело слышать об известном положении человека, которого мы лично не знали, и совсем другое, когда в этом положении представляется нам человек близкий, да
еще столь молодой, что привычка все заставляет глядеть на него как на ребенка. Доктору
было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась к этому делу весьма спокойно.
Лиза вметала другую кость и опять подняла голову. Далеко-далеко за меревским садом по дороге завиднелась какая-то точка. Лиза опять поработала и опять взглянула на эту точку. Точка разрасталась во что-то вроде экипажа. Видна стала городская, затяжная дуга, и что-то белелось; очевидно, это
была не крестьянская телега.
Еще несколько минут, и все это скрылось за меревским садом, но зато вскоре выкатилось на спуск в форме дрожек, на которых сидела дама в белом кашемировом бурнусе и соломенной шляпке.
— Ты ведь не знаешь, какая у нас тревога! — продолжала Гловацкая, стоя по-прежнему в отцовском мундире и снова принявшись за утюг и шляпу, положенные на время при встрече с Лизой. — Сегодня, всего с час назад, приехал чиновник из округа от попечителя, — ревизовать
будет. И папа, и учители все в такой суматохе, а Яковлевича взяли на парадном подъезде стоять. Говорят, скоро
будет в училище. Папа там все хлопочет и болен
еще… так неприятно, право!
Сам он
был велик и толст, но лицо у него казалось
еще более всего туловища.