Неточные совпадения
Во всякой книге предисловие
есть первая и вместе с
тем последняя вещь; оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом на критики.
Будет и
того, что болезнь указана, а как ее излечить — это уж Бог знает!
За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало, несмотря на
то что она
была доверху накладена.
Между
тем чай
поспел; я вытащил из чемодана два походных стаканчика, налил и поставил один перед ним.
А поболтать
было бы о чем: кругом народ дикий, любопытный; каждый день опасность, случаи бывают чудные, и тут поневоле пожалеешь о
том, что у нас так мало записывают.
Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую дочь замуж, а мы
были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть он и татарин. Отправились. В ауле множество собак встретило нас громким лаем. Женщины, увидя нас, прятались;
те, которых мы могли рассмотреть в лицо,
были далеко не красавицы. «Я имел гораздо лучшее мнение о черкешенках», — сказал мне Григорий Александрович. «Погодите!» — отвечал я, усмехаясь. У меня
было свое на уме.
Он, знаете,
был не
то, чтоб мирной, не
то, чтоб немирной.
— Славная у тебя лошадь! — говорил Азамат. — Если бы я
был хозяин в доме и имел табун в триста кобыл,
то отдал бы половину за твоего скакуна, Казбич!
— Если б у меня
был табун в тысячу кобыл, — сказал Азамат, —
то отдал бы тебе его весь за твоего Карагёза.
— В первый раз, как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с
тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно
было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.
Вот они и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна
быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо
было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в
то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.
— Азамат! — сказал Григорий Александрович. — Завтра Карагёз в моих руках; если нынче ночью Бэла не
будет здесь,
то не видать тебе коня…
А когда отец возвратился,
то ни дочери, ни сына не
было. Такой хитрец: ведь смекнул, что не сносить ему головы, если б он попался. Так с
тех пор и пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!..
Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я стал в тупик. Однако ж после некоторого молчания я ему сказал, что если отец станет ее требовать,
то надо
будет отдать.
Из крепости видны
были те же горы, что из аула, — а этим дикарям больше ничего не надобно.
— Послушай, милая, добрая Бэла, — продолжал Печорин, — ты видишь, как я тебя люблю; я все готов отдать, чтобы тебя развеселить: я хочу, чтоб ты
была счастлива; а если ты снова
будешь грустить,
то я умру.
Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал — и сказать ли вам? я думаю, он в состоянии
был исполнить в самом деле
то, о чем говорил шутя.
— Да, она нам призналась, что с
того дня, как увидела Печорина, он часто ей грезился во сне и что ни один мужчина никогда не производил на нее такого впечатления. Да, они
были счастливы!
Между
тем чай
был выпит; давно запряженные кони продрогли на снегу; месяц бледнел на западе и готов уж
был погрузиться в черные свои тучи, висящие на дальних вершинах, как клочки разодранного занавеса; мы вышли из сакли.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что
было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем
тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне
было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали
те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем
была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
«Я говорил вам, — воскликнул он, — что нынче
будет погода; надо торопиться, а
то, пожалуй, она застанет нас на Крестовой.
Бог даст, не хуже их доедем: ведь нам не впервые», — и он
был прав: мы точно могли бы не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали,
то убедились бы, что жизнь не стоит
того, чтоб об ней так много заботиться…
И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию
была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток,
то скрываясь под ледяной корою,
то с пеною прыгая по черным камням.
А уж как плясала! видал я наших губернских барышень, я раз был-с и в Москве в Благородном собрании, лет двадцать
тому назад, — только куда им! совсем не
то!..
— Если он меня не любит,
то кто ему мешает отослать меня домой? Я его не принуждаю. А если это так
будет продолжаться,
то я сама уйду: я не раба его — я княжеская дочь!..
— Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему век сидеть здесь, как пришитому к твоей юбке: он человек молодой, любит погоняться за дичью, — походит, да и придет; а если ты
будешь грустить,
то скорей ему наскучишь.
— Помилуйте, — говорил я, — ведь вот сейчас тут
был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы думаете, что он не догадывается, что вы частию помогли Азамату? А я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу. Я знаю, что год
тому назад она ему больно нравилась — он мне сам говорил, — и если б надеялся собрать порядочный калым,
то, верно, бы посватался…
Вечером я имел с ним длинное объяснение: мне
было досадно, что он переменился к этой бедной девочке; кроме
того, что он половину дня проводил на охоте, его обращение стало холодно, ласкал он ее редко, и она заметно начинала сохнуть, личико ее вытянулось, большие глаза потускнели.
Глупец я или злодей, не знаю; но
то верно, что я также очень достоин сожаления, может
быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
Я отвечал, что много
есть людей, говорящих
то же самое; что
есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче
те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
Такой злодей; хоть бы в сердце ударил — ну, так уж и
быть, одним разом все бы кончил, а
то в спину… самый разбойничий удар!
— А вот так: несмотря на запрещение Печорина, она вышла из крепости к речке.
Было, знаете, очень жарко; она села на камень и опустила ноги в воду. Вот Казбич подкрался — цап-царап ее, зажал рот и потащил в кусты, а там вскочил на коня, да и тягу! Она между
тем успела закричать; часовые всполошились, выстрелили, да мимо, а мы тут и подоспели.
Начала печалиться о
том, что она не христианка, и что на
том свете душа ее никогда не встретится с душою Григория Александровича, и что иная женщина
будет в раю его подругой.
На другой день рано утром мы ее похоронили за крепостью, у речки, возле
того места, где она в последний раз сидела; кругом ее могилки теперь разрослись кусты белой акации и бузины. Я хотел
было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она
была не христианка…
— Печорин
был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда с этих пор мы не говорили о Бэле: я видел, что ему
будет неприятно, так зачем же? Месяца три спустя его назначили в е….й полк, и он уехал в Грузию. Мы с
тех пор не встречались, да, помнится, кто-то недавно мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу не
было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят.
— С Казбичем? А, право, не знаю… Слышал я, что на правом фланге у шапсугов
есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами и превежливо раскланивается, когда пуля прожужжит близко; да вряд ли это
тот самый!..
В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история… Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек, достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом,
то я вполне
буду вознагражден за свой, может
быть, слишком длинный рассказ.
Расставшись с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай
пил в Ларсе, а к ужину
поспел в Владыкавказ. Избавлю вас от описания гор, от возгласов, которые ничего не выражают, от картин, которые ничего не изображают, особенно для
тех, которые там не
были, и от статистических замечаний, которые решительно никто читать не станет.
Он наскоро выхлебнул чашку, отказался от второй и ушел опять за ворота в каком-то беспокойстве: явно
было, что старика огорчало небрежение Печорина, и
тем более, что он мне недавно говорил о своей с ним дружбе и еще час
тому назад
был уверен, что он прибежит, как только услышит его имя.
Он
был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной жизни, ни бурями душевными; пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на две нижние пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшее привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочно сшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял одну перчатку,
то я
был удивлен худобой его бледных пальцев.
Когда он опустился на скамью,
то прямой стан его согнулся, как будто у него в спине не
было ни одной косточки; положение всего его тела изобразило какую-то нервическую слабость; он сидел, как сидит Бальзакова тридцатилетняя кокетка на своих пуховых креслах после утомительного бала.
Все эти замечания пришли мне на ум, может
быть, только потому, что я знал некоторые подробности его жизни, и, может
быть, на другого вид его произвел бы совершенно различное впечатление; но так как вы о нем не услышите ни от кого, кроме меня,
то поневоле должны довольствоваться этим изображением.
Скажу в заключение, что он
был вообще очень недурен и имел одну из
тех оригинальных физиономий, которые особенно нравятся женщинам светским.
Через несколько минут он
был уже возле нас; он едва мог дышать; пот градом катился с лица его; мокрые клочки седых волос, вырвавшись из-под шапки, приклеились ко лбу его; колени его дрожали… он хотел кинуться на шею Печорину, но
тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул ему руку.
— Мы славно пообедаем, — говорил он, — у меня
есть два фазана; а кахетинское здесь прекрасное… разумеется, не
то, что в Грузии, однако лучшего сорта… Мы поговорим… вы мне расскажете про свое житье в Петербурге… А?
Давно уж не слышно
было ни звона колокольчика, ни стука колес по кремнистой дороге, — а бедный старик еще стоял на
том же месте в глубокой задумчивости.
Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы и начал рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и бросил ее с презрением на землю; потом другая, третья и десятая имели
ту же участь: в его досаде
было что-то детское; мне стало смешно и жалко…
Я схватил бумаги и поскорее унес их, боясь, чтоб штабс-капитан не раскаялся. Скоро пришли нам объявить, что через час тронется оказия; я велел закладывать. Штабс-капитан вошел в комнату в
то время, когда я уже надевал шапку; он, казалось, не готовился к отъезду; у него
был какой-то принужденный, холодный вид.
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я
был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз в моей жизни на большой дороге; следовательно, не могу питать к нему
той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.