Неточные совпадения
Будет и
того, что болезнь указана,
а как ее излечить — это уж Бог знает!
— Ведь этакий народ! — сказал он, — и хлеба по-русски назвать не умеет,
а выучил: «Офицер, дай на водку!» Уж татары по мне лучше:
те хоть непьющие…
— Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы; нынче, слава Богу, смирнее;
а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уже где-нибудь косматый дьявол сидит и караулит: чуть зазевался,
того и гляди — либо аркан на шее, либо пуля в затылке.
А молодцы!..
А поболтать было бы о чем: кругом народ дикий, любопытный; каждый день опасность, случаи бывают чудные, и тут поневоле пожалеешь о
том, что у нас так мало записывают.
Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую дочь замуж,
а мы были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть он и татарин. Отправились. В ауле множество собак встретило нас громким лаем. Женщины, увидя нас, прятались;
те, которых мы могли рассмотреть в лицо, были далеко не красавицы. «Я имел гораздо лучшее мнение о черкешенках», — сказал мне Григорий Александрович. «Погодите!» — отвечал я, усмехаясь. У меня было свое на уме.
— Вижу, Азамат, что тебе больно понравилась эта лошадь;
а не видать тебе ее как своего затылка! Ну, скажи, что бы ты дал
тому, кто тебе ее подарил бы?..
Вот они и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж,
а что Казбич — разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в
то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.
А когда отец возвратился,
то ни дочери, ни сына не было. Такой хитрец: ведь смекнул, что не сносить ему головы, если б он попался. Так с
тех пор и пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!..
Из крепости видны были
те же горы, что из аула, —
а этим дикарям больше ничего не надобно.
— Послушай, милая, добрая Бэла, — продолжал Печорин, — ты видишь, как я тебя люблю; я все готов отдать, чтобы тебя развеселить: я хочу, чтоб ты была счастлива;
а если ты снова будешь грустить,
то я умру.
Поверите ли? я, стоя за дверью, также заплакал,
то есть, знаете, не
то чтобы заплакал,
а так — глупость!..
— Плохо! — говорил штабс-капитан, — посмотрите, кругом ничего не видно, только туман да снег;
того и гляди, что свалимся в пропасть или засядем в трущобу,
а там пониже, чай, Байдара так разыгралась, что и не переедешь. Уж эта мне Азия! что люди, что речки — никак нельзя положиться!
А уж как плясала! видал я наших губернских барышень, я раз был-с и в Москве в Благородном собрании, лет двадцать
тому назад, — только куда им! совсем не
то!..
— Я вчера целый день думала, — отвечала она сквозь слезы, — придумывала разные несчастия:
то казалось мне, что его ранил дикий кабан,
то чеченец утащил в горы…
А нынче мне уж кажется, что он меня не любит.
— Если он меня не любит,
то кто ему мешает отослать меня домой? Я его не принуждаю.
А если это так будет продолжаться,
то я сама уйду: я не раба его — я княжеская дочь!..
— Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему век сидеть здесь, как пришитому к твоей юбке: он человек молодой, любит погоняться за дичью, — походит, да и придет;
а если ты будешь грустить,
то скорей ему наскучишь.
— Помилуйте, — говорил я, — ведь вот сейчас тут был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы думаете, что он не догадывается, что вы частию помогли Азамату?
А я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу. Я знаю, что год
тому назад она ему больно нравилась — он мне сам говорил, — и если б надеялся собрать порядочный калым,
то, верно, бы посватался…
— Нет, — отвечал он, —
а ошибся лекарь
тем, что она еще два дня прожила.
—
А вот так: несмотря на запрещение Печорина, она вышла из крепости к речке. Было, знаете, очень жарко; она села на камень и опустила ноги в воду. Вот Казбич подкрался — цап-царап ее, зажал рот и потащил в кусты,
а там вскочил на коня, да и тягу! Она между
тем успела закричать; часовые всполошились, выстрелили, да мимо,
а мы тут и подоспели.
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не
то, совсем не
то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне;
а кажется, я ее любил как отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
— С Казбичем?
А, право, не знаю… Слышал я, что на правом фланге у шапсугов есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами и превежливо раскланивается, когда пуля прожужжит близко; да вряд ли это
тот самый!..
В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых,
а он, по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история… Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек, достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом,
то я вполне буду вознагражден за свой, может быть, слишком длинный рассказ.
Расставшись с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай пил в Ларсе,
а к ужину поспел в Владыкавказ. Избавлю вас от описания гор, от возгласов, которые ничего не выражают, от картин, которые ничего не изображают, особенно для
тех, которые там не были, и от статистических замечаний, которые решительно никто читать не станет.
— Мы славно пообедаем, — говорил он, — у меня есть два фазана;
а кахетинское здесь прекрасное… разумеется, не
то, что в Грузии, однако лучшего сорта… Мы поговорим… вы мне расскажете про свое житье в Петербурге…
А?
Давно уж не слышно было ни звона колокольчика, ни стука колес по кремнистой дороге, —
а бедный старик еще стоял на
том же месте в глубокой задумчивости.
Она,
то есть порода,
а не юная Франция, большею частью изобличается в поступи, в руках и ногах; особенно нос очень много значит.
— «Кто ж тебя выучил эту песню?» — «Никто не выучил; вздумается — запою; кому услыхать,
тот услышит;
а кому не должно слышать,
тот не поймет».
— «
А как тебя зовут, моя певунья?» — «Кто крестил,
тот знает».
Пробираясь берегом к своей хате, я невольно всматривался в
ту сторону, где накануне слепой дожидался ночного пловца; луна уже катилась по небу, и мне показалось, что кто-то в белом сидел на берегу; я подкрался, подстрекаемый любопытством, и прилег в траве над обрывом берега; высунув немного голову, я мог хорошо видеть с утеса все, что внизу делалось, и не очень удивился,
а почти обрадовался, узнав мою русалку.
— Послушай, слепой! — сказал Янко, — ты береги
то место… знаешь? там богатые товары… скажи (имени я не расслышал), что я ему больше не слуга; дела пошли худо, он меня больше не увидит; теперь опасно; поеду искать работы в другом месте,
а ему уж такого удальца не найти.
Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из
тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась,
а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
— Что он вам рассказывал? — спросила она у одного из молодых людей, возвратившихся к ней из вежливости, — верно, очень занимательную историю — свои подвиги в сражениях?.. — Она сказала это довольно громко и, вероятно, с намерением кольнуть меня. «А-га! — подумал я, — вы не на шутку сердитесь, милая княжна; погодите,
то ли еще будет!»
Княжна, кажется, из
тех женщин, которые хотят, чтоб их забавляли; если две минуты сряду ей будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое молчание должно возбуждать ее любопытство, твой разговор — никогда не удовлетворять его вполне; ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для тебя пренебрежет мнением и назовет это жертвой и, чтоб вознаградить себя за это, станет тебя мучить,
а потом просто скажет, что она тебя терпеть не может.
Если ты над нею не приобретешь власти,
то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь,
а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила,
то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
— Вы ошибаетесь опять: я вовсе не гастроном: у меня прескверный желудок. Но музыка после обеда усыпляет,
а спать после обеда здорово: следовательно, я люблю музыку в медицинском отношении. Вечером же она, напротив, слишком раздражает мои нервы: мне делается или слишком грустно, или слишком весело.
То и другое утомительно, когда нет положительной причины грустить или радоваться, и притом грусть в обществе смешна,
а слишком большая веселость неприлична…
Страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец
тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами,
а ни одна не скачет и не пенится до самого моря.
—
То зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?.. О, я тебя хорошо знаю! Послушай, если ты хочешь, чтоб я тебе верила,
то приезжай через неделю в Кисловодск; послезавтра мы переезжаем туда. Княгиня остается здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы будем жить в большом доме близ источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская,
а рядом есть дом
того же хозяина, который еще не занят… Приедешь?..
Мало ли людей, начиная жизнь, думают кончить ее, как Александр Великий или лорд Байрон,
а между
тем целый век остаются титулярными советниками?..
— И что за надменная улыбка!
А я уверен между
тем, что он трус, — да, трус!
— Я думаю
то же, — сказал Грушницкий. — Он любит отшучиваться. Я раз ему таких вещей наговорил, что другой бы меня изрубил на месте,
а Печорин все обратил в смешную сторону. Я, разумеется, его не вызвал, потому что это было его дело; да не хотел и связываться…
— Да я вас уверяю, что он первейший трус,
то есть Печорин,
а не Грушницкий, — о, Грушницкий молодец, и притом он мой истинный друг! — сказал опять драгунский капитан. — Господа! никто здесь его не защищает? Никто?
тем лучше! Хотите испытать его храбрость? Это нас позабавит…
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И
то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить?
а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горячую голову и мысли пришли в обычный порядок,
то я понял, что гнаться за погибшим счастием бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? — ее видеть? — зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний,
а после него нам только труднее будет расставаться.
Вот люди! все они таковы: знают заранее все дурные стороны поступка, помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность другого средства, —
а потом умывают руки и отворачиваются с негодованием от
того, кто имел смелость взять на себя всю тягость ответственности. Все они таковы, даже самые добрые, самые умные!..
Вот двери отворились, и вошла она. Боже! как переменилась с
тех пор, как я не видал ее, —
а давно ли?
И что ж? эти лампады, зажженные, по их мнению, только для
того, чтоб освещать их битвы и торжества, горят с прежним блеском,
а их страсти и надежды давно угасли вместе с ними, как огонек, зажженный на краю леса беспечным странником!
А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме
той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного счастия, потому, что знаем его невозможность и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже
того неопределенного, хотя и истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою…
— Василий Петрович, — сказал есаул, подойдя к майору, — он не сдастся — я его знаю.
А если дверь разломать,
то много наших перебьет. Не прикажете ли лучше его пристрелить? в ставне щель широкая.
Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера — напротив, что до меня касается,
то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится —
а смерти не минуешь!