Неточные совпадения
Мне
было бы тяжело отказаться от
того воображаемого существа, которого я сначала боялся, а потом положительно «чувствовал», при странном лунном сиянии, между моей палкой и ступенькой лестницы.
Река произвела на меня чарующее впечатление: мне
были новы, странны и прекрасны мелкие зеленоватые волны зыби, врывавшиеся под стенки купальни, и
то, как они играли блестками, осколками небесной синевы и яркими кусочками как будто изломанной купальни.
Я переставал чувствовать себя отдельно от этого моря жизни, и это
было так сильно, что, когда меня хватились и брат матери вернулся за мной,
то я стоял на
том же месте и не откликался…
Как, однако, грубо наши слова выражают наши ощущения… В душе
есть тоже много непонятного говора, который не выразить грубыми словами, как и речи природы… И это именно
то, где душа и природа составляют одно…
Если бы я имел ясное понятие о творении,
то, вероятно, сказал бы тогда, что мой отец (которого я знал хромым) так и
был создан с палкой в руке, что бабушку бог сотворил именно бабушкой, что мать моя всегда
была такая же красивая голубоглазая женщина с русой косой, что даже сарай за домом так и явился на свет покосившимся и с зелеными лишаями на крыше.
А вот
есть еще герб, так
тот называется проще: «pchła na bęnbenku hopki tnie», и имеет более смысла, потому что казаков и шляхту в походах сильно кусали блохи…
Восстановить свои потомственно — дворянские права отец никогда не стремился, и, когда он умер, мы оказались «сыновьями надворного советника», с правами беспоместного служилого дворянства, без всяких реальных связей с дворянской средой, да, кажется, и с какой бы
то ни
было другой.
Образ отца сохранился в моей памяти совершенно ясно: человек среднего роста, с легкой наклонностью к полноте. Как чиновник
того времени, он тщательно брился; черты его лица
были тонки и красивы: орлиный нос, большие карие глаза и губы с сильно изогнутыми верхними линиями. Говорили, что в молодости он
был похож на Наполеона Первого, особенно когда надевал по — наполеоновски чиновничью треуголку. Но мне трудно
было представить Наполеона хромым, а отец всегда ходил с палкой и слегка волочил левую ногу…
Под конец его хватало уже лишь на
то, чтобы дотягивать кое-как наше воспитание, и в более сознательные годы у нас уже не
было с отцом никакой внутренней близости…
Это
была скромная, теперь забытая, неудавшаяся, но все же реформа, и блестящий вельможа, самодур и сатрап, как все вельможи
того времени, не лишенный, однако, некоторых «благих намерений и порывов», звал в сотрудники скромного чиновника, в котором признавал нового человека для нового дела…
Это
было… в 1849 году, и отцу предлагалась должность уездного судьи в губернском городе. Через двадцать лет он умер в
той же должности в глухом уездном городишке…
Мать
была очень испугана, застав все эти подарки. Когда отец пришел из суда,
то в нашей квартирке разразилась одна из самых бурных вспышек, какие я только запомню. Он ругал вдову, швырял материи на пол, обвинял мать и успокоился лишь тогда, когда перед подъездом появилась тележка, на которую навалили все подарки и отослали обратно.
В этом отношении совесть его всегда
была непоколебимо спокойна, и когда я теперь думаю об этом,
то мне становится ясна основная разница в настроении честных людей
того поколения с настроением наших дней.
Что законы могут
быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, — он, судья, так же не ответственен за это, как и за
то, что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…
Причем, конечно, величественным подлекарем являлось бы
то высокое и определяющее, что, по его мнению, должно
было оставаться вне критики.
Когда через несколько лет молодой граф, отличавшийся безумною храбростью в сражениях с горцами,
был прощен и вернулся на родину,
то шляхтич пригласил соседей, при них сдал, как простой управляющий, самый точный отчет по имениям и огромные суммы, накопленные за время управления.
А так как у неженатых и притом монахов не должно
быть детей,
то значит, — прибавлял отец, — и вас не
будет.
Ему казалось, кроме
того, что за его грехи должны поплатиться также и дети, которые
будут непременно слабыми и которых он не успеет «вывести в люди».
А так как он
был человек с фантазиями и верил в чудодейственные универсальные средства,
то нам пришлось испытать на себе благодетельное действие аппретур на руках, фонтанелей за ушами, рыбьего жира с хлебом и солью, кровоочистительного сиропа Маттеи, пилюль Мориссона и даже накалывателя некоего Боншайта, который должен
был тысячью мелких уколов усиливать кровообращение.
Впрочем, впоследствии оказалось, что в этой неудаче виновна
была не одна наука, но и кучер, который пропивал и
то небольшое величество овса, какое полагалось, оставляя лошадей на одной только буре с селитрой…
Как бы
то ни
было, опыт больше не возобновлялся…
Я
был тогда совсем маленький мальчик, еще даже не учившийся в пансионе, но простота, с которой отец предложил вопрос, и его глубокая вдумчивость заразили меня. И пока он ходил, я тоже сидел и проверял свои мысли… Из этого ничего не вышло, но и впоследствии я старался не раз уловить
те бесформенные движения и смутные образы слов, которые проходят, как тени, на заднем фоне сознания, не облекаясь окончательно в определенные формы.
— А вот англичане, — сказал отец в другой раз за обедом, когда мы все
были в сборе, — предлагают большие деньги
тому, кто выдумает новое слово.
— То-то вот и
есть, что ты дурак! Нужно, чтобы значило, и чтобы
было с толком, и чтобы другого слова как раз с таким значением не
было… А так — мало ли что ты выдумаешь!.. Ученые не глупее вас и говорят не на смех…
Но почти до конца своей жизни он сохранил умственные запросы, и первые понятия, выходящие за пределы известного мне тогда мира, понятия о
том, что
есть бог и
есть какая-то наука, исследующая природу души и начало мира, мы, дети, получили от этого простодушного полуобразованного человека.
Тот дом, в котором, казалось мне, мы жили «всегда»,
был расположен в узком переулке, выбегавшем на небольшую площадь. К ней сходилось несколько улиц; две из них вели на кладбища.
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника», как при жизни, хлопотавшим по хозяйству. Это опять
была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству днем… Но в
то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни,
то, вероятно, не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного и ни с чем несообразного поведения, после
того как я его «не укараулил»…
В
те годы старопольский костюм вышел уже из употребления или даже
был запрещен.
На этот раз она очень холодно отвечала на мои ласки. В глазах ее не
было прежней взаимности, и, улучив удобную минутку, она попыталась ускользнуть. Меня охватил гнев. Ее поведение казалось мне верхом неблагодарности, и, кроме
того, мне страстно хотелось вернуть наши прежние дружеские отношения. Вдруг в уме мелькнула дикая мысль, что она любила меня, пока ей
было больно, а мне ее жалко… Я схватил ее за хвост и перекинул себе через плечо.
Я знал с незапамятных времен, что у нас
была маленькая сестра Соня, которая умерла и теперь находится на «
том свете», у бога. Это
было представление немного печальное (у матери иной раз на глазах бывали слезы), но вместе светлое: она — ангел, значит, ей хорошо. А так как я ее совсем не знал,
то и она, и ее пребывание на «
том свете» в роли ангела представлялось мне каким-то светящимся туманным пятнышком, лишенным всякого мистицизма и не производившим особенного впечатления…
Потом на «
тот свет» отправился пан Коляновский, который, по рассказам, возвращался оттуда по ночам. Тут уже
было что-то странное. Он мне сказал: «не укараулишь», значит, как бы скрылся, а потом приходит тайком от домашних и от прислуги. Это
было непонятно и отчасти коварно, а во всем непонятном, если оно вдобавок сознательно,
есть уже элемент страха…
Но, и засыпая, я чувствовал, что где-то тут близко, за запертыми ставнями, в темном саду, в затканных темнотою углах комнат
есть что-то особенное, печальное, жуткое, непонятное, насторожившееся, страшное и — живое таинственной жизнью «
того света»…
И по мере
того как она приближалась,
было видно, что это — женщина, и что глаза у нее закрыты, и что она все растет, растет выше лесу, до самого неба.
Медвежонок вырос в медведя и все продолжал расти, так что когда они подошли к концу гребли и поравнялись с мельницей,
то он
был уже выше мельничной крыши.
Отец, кроме
того,
был человек «знающий» и потому, прежде чем лечь спать, обвел круг кнутовищем около своей телеги, закрестил его и заговорил заговорами.
Чаще всего это
был высокий щеголеватый господин, в котором, в сущности, не
было ничего страшного, кроме
того, что он крадется в темноте.
Должен сказать при этом, что собственно чорт играл в наших представлениях наименьшую роль. После своего появления старшему брату он нам уже почти не являлся, а если являлся,
то не очень пугал. Может
быть, отчасти это оттого, что в представлениях малорусского и польского народа он неизменно является кургузым немцем. Но еще более действовала тут старинная большая книга в кожаном переплете («Печерский патерик»), которую отец привез из Киева.
Страшен
был не он, с его хвостом, рогами и даже огнем изо рта. Страшно
было ощущение какого-то другого мира, с его вмешательством, непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна
тьма ночи, а в этой
тьме — дыхание ночного ветра за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся в стекла…
Страшна
была тайна жизни и смерти, и перед нею мы в
то время
были, кажется, настоящими язычниками.
Отец решил как-то, что мне и младшему брату пора исповедываться, и взял нас с собой в церковь. Мы отстояли вечерню. В церкви
было почти пусто, и по ней ходил
тот осторожный, робкий, благоговейный шорох, который бывает среди немногих молящихся. Из темной кучки исповедников выделялась какая-нибудь фигура, становилась на колени, священник накрывал голову исповедующегося и сам внимательно наклонялся… Начинался тихий, важный, проникновенный шопот.
Он говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его
была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме, как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение отца: он, значит, хочет чувствовать перед собой бога и чувствовать, что говорит именно ему и что бог его слышит. И если так просить у бога,
то бог не может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
Однажды старший брат задумал лететь. Идея у него
была очень простая: стоит взобраться, например, на высокий забор, прыгнуть с него и затем все подпрыгивать выше и выше. Он
был уверен, что если только успеть подпрыгнуть в первый раз, еще не достигнув земли,
то дальше никакого уже труда не
будет, и он так и понесется прыжками по воздуху…
Тогда я подумал, что глядеть не надо: таинственное явление совершится проще, — крылья
будут лежать на
том месте, где я молился. Поэтому я решил ходить по двору и опять прочитать десять «Отче наш» и десять «Богородиц». Так как главное
было сделано,
то молитвы я теперь опять читал механически, отсчитывая одну за другой и загибая пальцы. При этом я сбился в счете и прибавил на всякий случай еще по две молитвы… Но крыльев на условленном месте не
было…
Вскоре он уехал на время в деревню, где у него
был жив старик отец, а когда вернулся,
то за ним приехал целый воз разных деревенских продуктов, и на возу сидел мальчик лет десяти — одиннадцати, в коротенькой курточке, с смуглым лицом и круглыми глазами, со страхом глядевшими на незнакомую обстановку…
Таким же фактом явилось и
то, что
есть на свете мальчики, которых можно купить.
Знакомство с купленным мальчиком завязать
было трудно. Даже в
то время, когда пан Уляницкий уходил в свою должность, его мальчик сидел взаперти, выходя лишь за самыми необходимыми делами: вынести сор, принести воды, сходить с судками за обедом. Когда мы при случае подходили к нему и заговаривали, он глядел волчком, пугливо потуплял свои черные круглые глаза и старался поскорее уйти, как будто разговор с нами представлял для него опасность.
В нашей семье нравы вообще
были мягкие, и мы никогда еще не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня могло бы
быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза
были выпучены, усы свирепо торчали, и розга
то и дело свистела в воздухе.
Поэтому, когда «наверху»
были выработаны с Уляницким условия капитуляции,
то переговоры велись через нас.
Он весь сверкал и наслаждался и, кроме
того,
был уверен, что мы совершенно подавлены его великолепием и сгораем от зависти.
Он
был в
той же курточке и в
той же шапочке набекрень, но уже не
было в нем заметно прежнего великолепия.