Неточные совпадения
И в таком виде дело выйдет за пределы уездного суда в сенат, а
может быть, и выше.
Что законы
могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, — он, судья, так же не ответственен за это, как и за то, что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…
В молодых годах он
был очень красив и пользовался огромным успехом у женщин. По — видимому, весь избыток молодых,
может быть, недюжинных сил он отдавал разного рода предприятиям и приключениям в этой области, и это продолжалось за тридцать лет. Собственная практика внушила ему глубокое недоверие к женской добродетели, и, задумав жениться, он составил своеобразный план для ограждения своего домашнего спокойствия…
Таким образом жизнь моей матери в самом начале оказалась связанной с человеком старше ее больше чем вдвое, которого она еще не
могла полюбить, потому что
была совершенно ребенком, который ее мучил и оскорблял с первых же дней и, наконец, стал калекой…
И все-таки я не
могу сказать —
была ли она несчастна…
Мы очень жалели эту трубу, но отец с печальной шутливостью говорил, что этот долгополый чиновник
может сделать так, что он и мама не
будут женаты и что их сделают монахами.
— Философы доказывают, что человек не
может думать без слов… Как только человек начнет думать, так непременно… понимаешь? в голове
есть слова… Гм… Что ты на это скажешь?..
— В писании сказано, что родители наказываются в детях до семьдесят седьмого колена… Это уже
может показаться несправедливым, но…
может быть, мы не понимаем… Все-таки бог милосерд.
Эти понятия
были наивны и несложны, но,
может быть, именно вследствие этой почти детской наивности они глубоко западали в душу и навсегда остались в ней, как первые семена будущих мыслей…
Я,
может быть, и знал, что это смерть, но она не
была мне тогда еще ни страшна, ни печальна…
Должен сказать при этом, что собственно чорт играл в наших представлениях наименьшую роль. После своего появления старшему брату он нам уже почти не являлся, а если являлся, то не очень пугал.
Может быть, отчасти это оттого, что в представлениях малорусского и польского народа он неизменно является кургузым немцем. Но еще более действовала тут старинная большая книга в кожаном переплете («Печерский патерик»), которую отец привез из Киева.
Мне стало страшно, и я инстинктивно посмотрел на отца… Как хромой, он не
мог долго стоять и молился, сидя на стуле. Что-то особенное отражалось в его лице. Оно
было печально, сосредоточенно, умиленно. Печали
было больше, чем умиления, и еще
было заметно какое-то заутреннее усилие. Он как будто искал чего-то глазами в вышине, под куполом, где ютился сизый дымок ладана, еще пронизанный последними лучами уходящего дня. Губы его шептали все одно слово...
Было похоже, как будто он не
может одолеть это первое слово, чтобы продолжать молитву. Заметив, что я смотрю на него с невольным удивлением, он отвернулся с выражением легкой досады и, с трудом опустившись на колени, молился некоторое время, почти лежа на полу. Когда он опять поднялся, лицо его уже
было, спокойно, губы ровно шептали слова, а влажные глаза светились и точно вглядывались во что-то в озаренном сумраке под куполом.
Он говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его
была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме, как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение отца: он, значит, хочет чувствовать перед собой бога и чувствовать, что говорит именно ему и что бог его слышит. И если так просить у бога, то бог не
может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
Может быть, потому, что сношения
были отчасти деловые.
В нашей семье нравы вообще
были мягкие, и мы никогда еще не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня
могло бы
быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза
были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и дело свистела в воздухе.
Очень вероятно, что мы
могли бы доплакаться до истерики, но тут случилось неожиданное для нас обстоятельство: у Уляницкого на окне
были цветочные горшки, за которыми он ухаживал очень старательно.
Нравы на нашем дворе
были довольно патриархальные, и всем казалось естественным, что хозяйка — домовладелица вызывает жильца для объяснений, а
может быть, и для внушения.
Ноги он ставил так, как будто они у него вовсе не сгибались в коленях, руки скруглил, так что они казались двумя калачами, голову вздернул кверху и глядел на нас с величайшим презрением через плечо, очевидно, гордясь недавно надетым новым костюмом и,
может быть, подражая манерам кого-нибудь из старшей ливрейной дворни.
Нам приказано
было ложиться, но спать мы не
могли.
Песня нам нравилась, но объяснила мало. Брат прибавил еще, что царь ходит весь в золоте,
ест золотыми ложками с золотых тарелок и, главное, «все
может».
Может придти к нам в комнату, взять, что захочет, и никто ему ничего не скажет. И этого мало: он
может любого человека сделать генералом и любому человеку огрубить саблей голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что царь «имеет право»…
На меня рассказ произвел странное впечатление… Царь и вдруг — корова… Вечером мы разговаривали об этом происшествии в детской и гадали о судьбе бедных подчасков и владельца коровы. Предположение, что им всем отрубили головы, казалось нам довольно правдоподобным. Хорошо ли это, не жестоко ли, справедливо ли — эти вопросы не приходили в голову.
Было что-то огромное, промчавшееся, как буря, и в середине этого царь, который «все
может»… Что значит перед этим судьба двух подчасков? Хотя, конечно, жалко…
Должно
быть, в это время уже шли толки об освобождении крестьян. Дядя Петр и еще один знакомый высказывали однажды сомнение,
может ли «сам царь» сделать все, что захочет, или не
может.
С этих пор эта фраза на некоторое время становится фоном моих тогдашних впечатлений, отчасти,
может быть, потому, что за гибелью «фигуры» последовало и другое однородное происшествие.
В качестве «заведомого ябедника» ему это
было воспрещено, но тем большим доверием его «бумаги» пользовались среди простого народа: думали, что запретили ему писать именно потому, что каждая его бумага обладала такой силой, с которой не
могло справиться самое большое начальство.
Может быть, просто потому что дети слишком сильно живут непосредственными впечатлениями, чтобы устанавливать между ними те или другие широкие связи, но только я как-то совсем не помню связи между намерениями царя относительно всех крестьян и всех помещиков — и ближайшей судьбой, например, Мамерика и другого безыменного нашего знакомца.
На кухне у нас, сколько
могу припомнить, ничего хорошего не ждали, —
может быть, потому, что состав ее
был до известной степени аристократический.
Результатом этого,
может быть слишком раннего чтения, как мне кажется, явилось некоторое ослабление зрения и значительное расширение представлений об обществе и деревне.
Дешерт
был помещик и нам приходился как-то отдаленно сродни. В нашей семье о нем ходили целые легенды, окружавшие это имя грозой и мраком. Говорили о страшных истязаниях, которым он подвергал крестьян. Детей у него
было много, и они разделялись на любимых и нелюбимых. Последние жили в людской, и, если попадались ему на глаза, он швырял их как собачонок. Жена его, существо бесповоротно забитое,
могла только плакать тайком. Одна дочь, красивая девушка с печальными глазами, сбежала из дому. Сын застрелился…
Я лично ничего подобного не видел,
может быть, потому, что жил в городе…
Только верзила, — я сознавал это, —
может меня легко ограбить, а собака
могла быть бешеная…
Дело это сразу пошло не настоящей дорогой. Мне казалось, что этот рослый человек питает неодолимое презрение к очень маленьким мальчикам, а я и еще один товарищ, Сурин,
были самые малые ростом во всем пансионе. И оба не
могли почему-то воспринять от Пашковского ни одного «правила» и особенно ни одной «поверки»…
—
Есть одна правая вера… Но никто не
может знать, которая именно. Надо держаться веры отцов, хотя бы пришлось терпеть за это…
Хороша ли, или плоха
была эта пьеса — я теперь судить не
могу.
И очень вероятно, что если бы все разыгралось так, как в театре, то
есть казаки выстроились бы предварительно в ряд против священника, величаво стоящего с чашей в руках и с группой женщин у ног, и стали бы дожидаться, что я сделаю, то я
мог бы выполнить свою программу.
— Так… — ответил он, — тебе до этого не
может быть дела… Ты — москаль.
Это сообщение меня поразило. Итак — я лишился друга только потому, что он поляк, а я — русский, и что мне
было жаль Афанасия и русских солдат, когда я думал, что их
могут убить. Подозрение, будто я радуюсь тому, что теперь гибнут поляки, что Феликс Рыхлинский ранен, что Стасик сидит в тюрьме и пойдет в Сибирь, — меня глубоко оскорбило… Я ожесточился и чуть не заплакал…
И я не делал новых попыток сближения с Кучальским. Как ни
было мне горько видеть, что Кучальский ходит один или в кучке новых приятелей, — я крепился, хотя не
мог изгнать из души ноющее и щемящее ощущение утраты чего-то дорогого, близкого, нужного моему детскому сердцу.
Может быть этому способствовало еще одно обстоятельство.
В Буткевиче это вызывало, кажется, некоторую досаду. Он приписал мое упорство «ополячению» и однажды сказал что-то о моей матери «ляшке»… Это
было самое худшее, что он
мог сказать. Я очень любил свою мать, а теперь это чувство доходило у меня до обожания. На этом маленьком эпизоде мои воспоминания о Буткевиче совсем прекращаются.
Я проснулся. Ставни как раз открывались, комнату заливал свет солнца, а звук залпа объяснялся падением железного засова ставни. И я не
мог поверить, что весь мой долгий сон с поисками, неудачами, приключениями, улегся в те несколько секунд, которые
были нужны горничной, чтобы открыть снаружи ставню…
Он относился ко мне хорошо, но в этом
было что-то невысказанное,
может быть, не вполне сознанное: я разочаровал его.
Может быть,
было, но не так…
— А! пан судья… А! ей — богу!.. Ну, стоит ли? Это
может повредить вашему здоровью… Ну,
будет уже, ну, довольно…
Нравы в чиновничьей среде того времени
были простые. Судейские с величайшим любопытством расспрашивали нас о подробностях этой сцены и хохотали. Не
могу вспомнить, чтобы кто-нибудь считал при этом себя или Крыжановского профессионально оскорбленным. Мы тоже смеялись. Юность недостаточно чутка к скрытым драмам; однажды мы даже сочинили общими усилиями юмористическое стихотворение и подали его Крыжановскому в виде деловой бумаги. Начиналось оно словами...
Такие ростки я, должно
быть, вынес в ту минуту из беззаботных, бесцельных и совершенно благонамеренных разговоров «старших» о непопулярной реформе. Перед моими глазами
были лунный вечер, сонный пруд, старый замок и высокие тополи. В голове,
может быть, копошились какие-нибудь пустые мыслишки насчет завтрашнего дня и начала уроков, но они не оставили никакого следа. А под ними прокладывали себе дорогу новые понятия о царе и верховной власти.
Царь
мог согласиться с большинством… тогда
было бы хорошо.
Вышла всеми признаваемая несообразность, которой
могло не
быть…
Должно
быть, это смутное ощущение новой «изнанки» сделало для меня и этот разговор, и этот осенний вечер с луной над гладью пруда такими памятными и значительными, хотя «мыслей словами» я вспомнить не
могу.