Закончилось это большим скандалом: в один прекрасный день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого на весь двор и кричала, что она свою «дытыну»
не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но не так… Вот посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика всю спину. При этом баба Люба так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли, как будто у нее в руках был не ее сын, а сам Уляницкий.
Неточные совпадения
Мы долго провожали взглядами уезжавшую карету, пока она
не мелькнула последний раз на гребне шоссе. Ехавшие в карете нарядные дети казались мне какими-то неприятными и холодными, а за незнакомым казачком, с которым мы только и успели обменяться ругательствами, неслось в неведомую
даль ощущение жгучего сочувствия и близости.
Наоборот, я чувствовал, что
не только мой маленький мирок, но и вся
даль за пределами двора, города, даже где-то в «Москве и Петербурге» — и ждет чего-то, и тревожится этим ожиданием…
И я, действительно,
не заснул. В городе был каменный театр, и на этот раз его снимала польская труппа.
Давали историческую пьесу неизвестного мне автора, озаглавленную «Урсула или Сигизмунд III»…
По городу грянула весть, что крест посадили в кутузку. У полиции весь день собирались толпы народа. В костеле женщины составили совет,
не допустили туда полицмейстера, и после полудня женская толпа, все в глубоком трауре, двинулась к губернатору. Небольшой одноэтажный губернаторский дом на Киевской улице оказался в осаде. Отец, проезжая мимо, видел эту толпу и седого старого полицмейстера, стоявшего на ступенях крыльца и уговаривавшего
дам разойтись.
— Ты боишься соврать своей матери? — сказал он с оттенком насмешливого удивления… — А я вру постоянно… Ну, однако, ты мне
дал слово…
Не сдержать слово товарищу — подлость.
Вопрос за вопросом, возражение за возражением неслись со скамей к кафедре. Протоиерей исчерпал все тексты и, чувствуя, что они
не останавливают потока возражений, прибег к последнему аргументу. Он сделал суровое лицо, подвинул к себе журнал,
давая понять, что считает беседу конченной, и сказал...
Трудно сказать, что могло бы из этого выйти, если бы Перетяткевичи успели выработать и предложить какой-нибудь определенный план: идти толпой к генерал — губернатору, пустить камнями в окна исправницкого дома… Может быть, и ничего бы
не случилось, и мы разбрелись бы по домам, унося в молодых душах ядовитое сознание бессилия и ненависти. И только, быть может, ночью забренчали бы стекла в генерал — губернаторской комнате,
давая повод к репрессиям против крамольной гимназии…
На этих произведениях Банькевича я впервые знакомился с особенностями ябеднического стиля, но, конечно, мое изложение
дает лишь отдаленное понятие об его красотах. Особенно поражало обилие патетических мест. Старый ябедник, очевидно,
не мог серьезно рассчитывать на судейскую чувствительность; это была бескорыстная дань эстетике, своего рода полет чистого творчества.
И она
дала ему понять, что его сиротские слезы
не будут оставлены без отмщения…
Правда, за очень редкими исключениями, я
не могу припомнить случаев, когда бы обыватели города резко
дали ей почувствовать эту перемену, и, наоборот, были случаи трогательной доброты и помощи.
Дамы все были от него в восторге: в отношении к ним он никогда
не забывался, даже пьяный, а мужчины старались забыть его выходки.
— Молчать… Я говорю: тай — ные сборы, потому что вы о них ничего
не сказали мне, вашему директору… Я говорю: незаконные, потому… — он выпрямился на стуле и продолжал торжественно: — …что на — ло — ги устанавливаются только государственным советом… Знаете ли вы, что если бы я
дал официальный ход этому делу, то вы
не только были бы исключены из гимназии, но… и отданы под суд…
В городе говорили, что он был влюблен в Лену, что его отец сначала
не хотел слышать об этой любви, но потом
дал согласие: года через два Мощинский должен был оставить гимназию и жениться. Но все это были, кажется, пустые толки, которым отчасти содействовал отец Лены, человек несколько легкий и гордившийся дочерью…
Рыцари, разбойники, защитники невинности, прекрасные
дамы — все это каким-то вихрем, точно на шабаше, мчалось в моей голове под грохот уличного движения и обрывалось бессвязно, странно, загадочно, дразня, распаляя, но
не удовлетворяя воображение.
Стучит, гремит, стучит, гремит, // Снохе спать
не дает: // Встань, встань, встань, ты — сонливая! // Встань, встань, встань, ты — дремливая! // Сонливая, дремливая, неурядливая!
Неточные совпадения
Хлестаков. Да вот тогда вы
дали двести, то есть
не двести, а четыреста, — я
не хочу воспользоваться вашею ошибкою; — так, пожалуй, и теперь столько же, чтобы уже ровно было восемьсот.
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я, брат,
не такого рода! со мной
не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в мире
не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица!
Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это
не жаркое.
Анна Андреевна. После? Вот новости — после! Я
не хочу после… Мне только одно слово: что он, полковник? А? (С пренебрежением.)Уехал! Я тебе вспомню это! А все эта: «Маменька, маменька, погодите, зашпилю сзади косынку; я сейчас». Вот тебе и сейчас! Вот тебе ничего и
не узнали! А все проклятое кокетство; услышала, что почтмейстер здесь, и
давай пред зеркалом жеманиться: и с той стороны, и с этой стороны подойдет. Воображает, что он за ней волочится, а он просто тебе делает гримасу, когда ты отвернешься.
Анна Андреевна. Вот хорошо! а у меня глаза разве
не темные? самые темные. Какой вздор говорит! Как же
не темные, когда я и гадаю про себя всегда на трефовую
даму?
Да сказать Держиморде, чтобы
не слишком
давал воли кулакам своим; он, для порядка, всем ставит фонари под глазами — и правому и виноватому.