Неточные совпадения
Дверь из передней
на двор была открыта, и в нее откуда-то, из озаренной луною дали, неслось рокотание колес по мощеной
улице.
Тот дом, в котором, казалось мне, мы жили «всегда», был расположен в узком переулке, выбегавшем
на небольшую площадь. К ней сходилось несколько
улиц; две из них вели
на кладбища.
Другая кладбищенская
улица круто сворачивала около нашего переулка влево. Она вела
на кладбища — католическое и лютеранское, была широка, мало заселена, не вымощена и покрыта глубоким песком. Траурные колесницы здесь двигались тихо, увязая по ступицы в чистом желтом песке, а в другое время движения по ней было очень мало.
На остром углу это»
улицы и нашего переулка стояла полицейская будка, где жил старый будочник (с алебардой, вскоре упраздненной); а за будкой, среди зелени чьего-то сада, высилась огромная «фигура» — старый польский крест с крышкой, прикрывавшей распятую фигуру Христа.
Жили они
на песчаной кладбищенской
улице, почти у самого кладбища, и я в первый раз почувствовал, что такое смерть…
Это был большой крест с распятием, стоявший в саду нашего соседа пана Добровольского,
на перекрестке нашего переулка и двух других
улиц, среди кустов акации, бузины и калины, буйно разросшихся у его подножия.
Сначала привезли ровные свежие столбы и уложили штабелями
на известных расстояниях по
улицам.
Потом нарыли ямы, и одна из них пришлась как раз
на углу нашего переулка и торговой Виленской
улицы…
Наконец я подошел к воротам пансиона и остановился… Остановился лишь затем, чтобы продлить ощущение особого наслаждения и гордости, переполнявшей все мое существо. Подобно Фаусту, я мог сказать этой минуте: «Остановись, ты прекрасна!» Я оглядывался
на свою короткую еще жизнь и чувствовал, что вот я уже как вырос и какое, можно сказать, занимаю в этом свете положение: прошел один через две
улицы и площадь, и весь мир признает мое право
на эту самостоятельность…
Кругом —
улица и дома, вверху — старая перекладина ворот, и
на ней два голубя.
По городу грянула весть, что крест посадили в кутузку. У полиции весь день собирались толпы народа. В костеле женщины составили совет, не допустили туда полицмейстера, и после полудня женская толпа, все в глубоком трауре, двинулась к губернатору. Небольшой одноэтажный губернаторский дом
на Киевской
улице оказался в осаде. Отец, проезжая мимо, видел эту толпу и седого старого полицмейстера, стоявшего
на ступенях крыльца и уговаривавшего дам разойтись.
Через несколько дней, действительно, по
улицам прошел отряд странных всадников
на маленьких лошадках, в остроконечных шапках с бараньей мохнатой оторочкой.
Тюрьма, помещавшаяся
на тесной, узенькой Чудновской
улице, скоро была переполнена этими пленниками, и для содержания просто «подозрительных» и «неблагонадежных» нанимали помещения у частных лиц.
Наконец кто-то берет меня в плен, и меня сажают в тот самый домик
на Вельской
улице, где, по рассказам, сидела в заключении знаменитая девица Пустовойтова — Иоанна д’Арк «повстанья».
Я сказал матери, что после церкви пойду к товарищу
на весь день; мать отпустила. Служба только началась еще в старом соборе, когда Крыштанович дернул меня за рукав, и мы незаметно вышли. Во мне шевелилось легкое угрызение совести, но, сказать правду, было также что-то необыкновенно заманчивое в этой полупреступной прогулке в часы, когда товарищи еще стоят
на хорах собора, считая ектений и с нетерпением ожидая Херувимской. Казалось, даже самые
улицы имели в эти часы особенный вид.
Крыштанович уверенным шагом повел меня мимо прежней нашей квартиры. Мы прошли мимо старой «фигуры»
на шоссе и пошли прямо. В какой-то маленькой лавочке Крыштанович купил две булки и кусок колбасы. Уверенность, с какой он делал эту покупку и расплачивался за нее серебряными деньгами, тоже импонировала мне: у меня только раз в жизни было пятнадцать копеек, и когда я шел с ними по
улице, то мне казалось, что все знают об этой огромной сумме и кто-нибудь непременно затевает меня ограбить…
Мы миновали православное кладбище, поднявшись
на то самое возвышение дороги, которое когда-то казалось мне чуть не краем света, и откуда мы с братом ожидали «рогатого попа». Потом и
улица, и дом Коляновских исчезли за косогором… По сторонам тянулись заборы, пустыри, лачуги, землянки, перед нами лежала белая лента шоссе, с звенящей телеграфной проволокой, а впереди, в дымке пыли и тумана, синела роща, та самая, где я когда-то в первый раз слушал шум соснового бора…
Тюрьма стояла
на самом перевале, и от нее уже был виден город, крыши домов,
улицы, сады и широкие сверкающие пятна прудов… Грузная коляска покатилась быстрее и остановилась у полосатой заставы шлагбаума. Инвалидный солдат подошел к дверцам, взял у матери подорожную и унес ее в маленький домик, стоявший
на левой стороне у самой дороги. Оттуда вышел тотчас же высокий господин, «команду
на заставе имеющий», в путейском мундире и с длинными офицерскими усами. Вежливо поклонившись матери, он сказал...
Забегали квартальные, поднялась чистка
улиц;
на столбах водворяли давно побитые фонари, в суде мыли полы, подшивали и заканчивали наспех дела.
Потом с песнями и диким гиканьем проволокли
на лестнице по засыпающим
улицам и бросили против клуба…
Остановиться он должен был у исправника,
на Гимназической
улице, поэтому исправницкая квартира стала центром общего внимания.
Часов, вероятно, около пяти прискакал от тюрьмы пожарный
на взмыленной лошади, а за ним, в перспективе
улицы, вскоре появился тарантас, запряженный тройкой по — русски. Ямщик ловко осадил лошадей, залился
на месте колокольчик, помощник исправника и квартальные кинулись отстегивать фартук, но…
Через несколько секунд дело объяснилось: зоркие глаза начальника края успели из-за фартука усмотреть, что ученики, стоявшие в палисаднике, не сняли шапок. Они, конечно, сейчас же исправили свою оплошность, и только один, брат хозяйки, — малыш, кажется, из второго класса, — глядел, выпучив глаза и разинув рот,
на странного генерала, неизвестно зачем трусившего грузным аллюром через
улицу… Безак вбежал в палисадник, схватил гимназиста за ухо и передал подбежавшим полицейским...
Из дома
на той же
улице, одетый по форме, важный, прямой, в треуголке и при шпаге вышел директор Долгоногов.
В этот день он явился в класс с видом особенно величавым и надменным. С небрежностью, сквозь которую, однако, просвечивало самодовольство, он рассказал, что он с новым учителем уже «приятели». Знакомство произошло при особенных обстоятельствах. Вчера, лунным вечером, Доманевич возвращался от знакомых.
На углу Тополевой
улицы и шоссе он увидел какого-то господина, который сидел
на штабеле бревен, покачивался из стороны в сторону, обменивался шутками с удивленными прохожими и запевал малорусские песни.
Улица была в тени, но за огородами, между двумя черными крышами, поднималась луна, и
на ней резко обрисовывались черные ветки дерева, уже обнаженного от листьев.
Потом мысль моя перешла к книгам, и мне пришла в голову идея: что, если бы описать просто мальчика, вроде меня, жившего сначала в Житомире, потом переехавшего вот сюда, в Ровно; описать все, что он чувствовал, описать людей, которые его окружали, и даже вот эту минуту, когда он стоит
на пустой
улице и меряет свой теперешний духовный рост со своим прошлым и настоящим.
Оказывается,
на конюшне секут «шалунишку» буфетчика, человека с большими бакенбардами, недавно еще в долгополом сюртуке прислуживавшего за столом… Лицо у Мардария Аполлоновича доброе. «Самое лютое негодование не устояло бы против его ясного и кроткого взора…» А
на выезде из деревни рассказчик встречает и самого «шалунишку»: он идет по
улице, лущит семечки и
на вопрос, за что его наказали, отвечает просто...
Однажды
на Гимназической
улице, когда я с охапкой книг шел с последнего урока, меня обогнал Авдиев.
В это время
на противоположной стороне из директорского дома показалась фигура Антоновича. Поклонившись провожавшему его до выхода директору, он перешел через
улицу и пошел несколько впереди нас.
— Мосье Золя? Шляпный магазин
на такой-то
улице?
— Мосье Мишель… Магазин белья
на такой-то
улице?
На главной нашей
улице стояла маленькая избушка, нижние венцы которой подгнили и осели.
На следующий день предстояло исповедываться шестому и седьмому классам. Идя в церковь, я догнал
на Гимназической
улице рыжего Сучкова.
На темную
улицу глядели окна, задернутые занавесками.
Порой в окне, где лежала больная, в щель неплотно сдвинутых гардин прокрадывался луч света, и мне казалось, что он устанавливает какую-то связь между мною,
на темной
улице, и комнатой с запахом лекарств, где
на белой подушке чудилось милое лицо с больным румянцем и закрытыми глазами.
Вместо мутной зимней слякоти наступили легкие морозы, вечера становились светлее,
на небе искрились звезды, и серп луны кидал свой мечтательный и неверный свет
на спящие
улицы,
на старые заборы,
на зеленую железную крышу дома Линдгорстов,
на бревна шлагбаума и
на терявшуюся в сумраке ленту шоссе.
Я не смел думать, что это подействовала моя молитва, но какое-то теплое чувство охватило меня однажды в тихий вечерний час
на пустой
улице с такою силой, что я
на некоторое время совершенно забылся в молитве.
Брат получил «два злотых» (тридцать копеек) и подписался
на месяц в библиотеке пана Буткевича, торговавшего
на Киевской
улице бумагой, картинками, нотами, учебниками, тетрадями, а также дававшего за плату книги для чтения.
Я, как и брат, расхохотался над бедным Тутсом, обратив
на себя внимание прохожих. Оказалось, что провидение, руководству которого я вручал свои беспечные шаги
на довольно людных
улицах, привело меня почти к концу пути. Впереди виднелась Киевская
улица, где была библиотека. А я в увлечении отдельными сценами еще далеко не дошел до тех «грядущих годов», когда мистер Домби должен вспомнить свою жестокость к дочери…
— Дурак! Сейчас закроют библиотеку, — крикнул брат и, выдернув книгу, побежал по
улице. Я в смущении и со стыдом последовал за ним, еще весь во власти прочитанного, провожаемый гурьбой еврейских мальчишек.
На последних, торопливо переброшенных страницах передо мной мелькнула идиллическая картина: Флоренса замужем. У нее мальчик и девочка, и… какой-то седой старик гуляет с детыми и смотрит
на внучку с нежностью и печалью…