Неточные совпадения
(Тут все, написанное мною, моя невестка, второго сына жена, женщина модная, воспитанная в пансионе мадам Гросваш, зачернила так,
что я не
мог разобрать, а повторить — не вспомнил,
что написал
было. Ну, да и нужды нет. Мы и без того все знаем все. Гм!).
Женщины же и девушки не должны
были отнюдь
есть чего-либо, но сидеть неподвижно, потупив глаза вниз, никуда не смотреть, не разговаривать с соседками; а
могли только, по-утреннему, или пальчиками мотать или кончиком платка махаться; иначе против них сидящие панычи осмеют их и расславят так,
что им и просветка не
будет: стыдно
будет и глаза на свет показать.
Выкушав также до дна и сей кубок, пан полковник обнимает батеньку, а они, поймав ручку его, цалуют несколько раз и благодарят в отборных, униженных выражениях за сделанную отличную честь своим посещением и проч.; а маменька, также ухитряся, схватила другую ручку пана полковника и, цалуя, извиняются,
что не
могли прилично угостить нашего гостя, проморили его целый день голодом, потому
что все недостойно
было такой особы и проч.
Я
был у маменьки «пестунчик», то
есть любимчик, за то,
что во всякое время дня
мог все
есть,
что ни дадут, и съедать без остатков.
Быв одинаковой натуры с маменькой, я терпеть не
мог наук, и потому тут же давал себе обещание как можно хуже учиться, а
что наказывать меня не
будут, я это твердо помнил.
Пан Тимофтей, встретив нас, ввел в школу, где несколько учеников, из тутошних казацких семейств, твердили свои «стихи» (уроки). Кроме нас, панычей, в тот же день, на Наума, вступило также несколько учеников. Пан Кнышевский, сделав нам какое-то наставление,
чего мы, как еще неученые, не
могли понять, потому
что он говорил свысока, усадил нас и преподал нам корень, основание и фундамент человеческой мудрости. Аз, буки, веди приказано
было выучить до обеда.
При самых высоких тонах он тянул ухо кверху сколько
было у него силы, а я
пел или правильнее — кричал
что было во мне
мочи.
Пан Кнышевский, трудясь до пота лица, успел наконец в желании своем, и мы в три голоса
могли пропеть несколько псалм умилительных и кантиков восхитительно. Для поражения родителей моих внезапною радостию, избрал он день тезоименитства маменьки, знав,
что, по случаю сей радости, у нас в доме
будет банкет.
Дьячиха, жена пана Кнышевского, преобладала мужем своим, несмотря на все его уверения, доказательства,
что он
есть ее глава."Как бы ты
был в супружестве рука, — возражала на это дьячиха, — тогда бы ты
что хотел, то и делал; но как ты голова, да еще дурная, глупая, то я, как руки,
могу тебя бить". И с этим словом она колотила порядочно его голову и рвала за волосы.
Трепещущий, как осиновый лист, вошел в хату пан Кнышевский, где уже Петрусь, как ни в
чем не бывало, читал псалтырь бегло и не борзяся, а прочие школяры предстояли. Первое его дело
было поспешно выхватить из зеленого поставца калгановую и другие водки и потом толстым рядном покрыть его, чтобы душа дьячихи, по обещанию своему там присутствующая, не
могла видеть деяний его.
Дома своего мы вовсе не знали. Батенька хвалили нас за такую прилежность к учению; но маменька догадывались,
что мы вольничаем, но молчали для того,
что могли меня всегда, не пуская в школу, удерживать при себе. Тихонько, чтобы батенька не услыхали, я
пел маменьке псалмы, а они закармливали меня разными сластями.
Брат Петрусь, как всегда великого ума люди,
был любовной комплекции, но в занятия такого рода, по тогдашнему правилу, не
мог пускаться, потому
что еще не брил бороды, ибо еще не исполнилось ему шестнадцати лет от роду.
Домине Галушкинский опешил и не знал,
чем решить такую многосложную задачу, как сидевшая подле него девка, внимательно осмотрев Петруся, первая подала голос,
что панычи
могут остаться и
что если ему, инспектору, хочется гулять, то и панычам также,"потому
что и у них такая же душа". Прочие девки подтвердили то же, а за ними и парубки, из коих некоторые из крестьян батенькиных, так и
были к нам почтительны; а
были и из казаков, живущих в том же селе, как это у нас везде водится.
От движения, неумеренной веселости, если мы тогда не
могли уснуть, тогда ментор наш давал нам
выпить по доброй чарке водки, изъясняя,
что она дает сон, а сон укрепляет человека и дает ему силу!
NB. Маменька, по тогдашнему времени,
были неграмотные, и потому не
могли знать,
что никак невозможно отделить вишневку от вселенной. Да, конечно: куда вы вселенную ни перенесете, а вишневку где оставите? На
чем ее утвердите, поставите? Никак невозможно.
Я долго не
мог сообразить, отчего маменька неграмотные, а скорее, нежели батенька, которые
были, напротив, умный человек и любили ученость, поняли, о
чем говорил домине инспектор?
Я
мог бы одним словом решить задачу, сказав,
что"у Гапки-де", потому,
что у нее, в самом деле,
был необыкновенно звонкий голос, от которого меня как морозом драло по спине.
Маменька так и помертвели!.. Через превеликую силу
могли вступить в речь и принялись
было доказывать,
что учение вздор, гибель-де нашим деньгам и здоровью. Можно
быть умным, ничего не зная и, всему научась,
быть глупу."Многому ли научились наши дети? — продолжали они. — Несмотря
что сколько мы на них положили кошту пану Тимофтею и вот этому дурню,
что по-дурацки научил говорить наших детей и невинные их уста заставил произносить непонятные слова…"
Батенька целый день не
могли успокоиться и знай твердили,
что книга их по кунштам
была неоцененна;
что иконописец, расписывающий в ближнем селении иконостас, сам предлагал за нее десять рублей.
Так и теперь:
евши борщ, он рассуждал,
что малое количество пищи не
может утолить сильного голода.
Долго царствовало между нами молчание. Кто о
чем думал — не знаю; но я все молчал, думая о забытых маковниках. Горесть маменькина не занимала меня. Я полагал,
что так и должно
быть. Она с нами рассталася, а не я с нею; она должна грустить… Как вдруг брат Петруся, коего быстрый ум не
мог оставаться покоен и требовал себе пищи, вдруг спросил наставника нашего...
— Позовите-ка Галушку сюда! — Так маменька, как уже известно, называли его, не гневаясь и не в укор. Домине, как мы по-иностранному называли, они не
могли выговорить, потому
что не учились иностранным языкам; паном, как его звали батенька, не хотели от благородной амбиции и говорили:"Как же вас (то
есть батеньку) величать, когда школяр
будет пан?"
Всей же фамилии «Галушкинский» не
могли выговорить, потому
что, не знав российской грамоты, не
могли понять, отчего оно четырехсложное; а чтоб разобрать,
что «Галушкинский»
есть часть речи и именно имя, и отличить: существительное ли оно, прилагательное, нарицательное, собирательное куда! им бы и в десять лет не втолковать в понятие! Так оттого и называли они его просто и кратко и ясно: Галушка.
Уж такие батенька
были,
что это страх! как на них найдет. За безделицу подчас так разлютуются,
что только держись. Никому спуска нет. А в другой раз — так и ничего. Это
было по комплекции их: хоть и за дело, так тише мокрой курицы: сидят себе, да только глазами хлопают. Тогда-то маменька
могли им всю правду высказывать, а они в ответ только рукою машут.
Что же делали маменька во время нашего испытания? О! они, по своей материнской горячности, не вытерпели, чтоб не подслушать за дверью; и,
быв более всех довольны мною за то,
что я один отвечал дельно и так,
что они
могли меня понимать, а не так — говорили они — как те болваны (то
есть братья мои), которые чорт знает
что мололи из этих дурацких наук; и пожаловали мне большой пряник и приказали поиграть на гуслях припевающе.
Что могло быть лучше этого?
Тут-то я нашел,
что моя Тетяся несравненная красавица и
что ей подобной в мире
быть не
может.
Быть может, и потому,
что ни одна из любимых мною, даже и Анисья Ивановна, моя законная супруга, так не любила меня, как незабвенная Тетяся, и из всех любимых мною, коих
могу насчитать до тридцати, я ни с одною так приятно не амурился, как с Тетясею, оттого и незабвенною.
На такой странный вопрос, конечно, мы отвечали утвердительно, потому
что Петрусь писал бегло, четко и чисто — он
был гений во всем — я тоже, как ни писал, но все же писал и
мог мною написанное читать.
Смотрю, стол накрыли на двенадцать приборов, а гостей нас всего пять с хозяином. Наконец поставили давно ожидаемый обед. Я чуть не расхохотался, увидев
что всего-навсего на стол поставили чашу, соусник и жареную курицу на блюде. Правду сказать, смешно мне
было, вспомнив о нашем обыкновенном обеде, и взглянуть на этот мизерный обедик."Но, — подумал, — это,
может, первая перемена? Увидим".
Никакими словами не
могу выразить радости моей, когда узнал,
что я свободен во всякое время правою ногою выступать, ходить сгорбись, развалом и как мне вздумается и
что могу выехать из своей роты! Тот же час поспешил нанять лошадку и, не оглядываясь, покатил домой. К утешению моему, это недалеко
было.
— Вот
что значит необыкновенный ум! — подумал я. — Кто бы
мог так обработать? Вещи мои, а он их так искусно подтибрил, и будто и правильно. Но сколько я не отдавал справедливости уму его, а все жаль мне
было серебра, очень! По крайней мере пуда два до^ сталось ему от меня по моей оплошности. Зачем
было мне читать? Он бы и сам
мог прочесть.
Что же далее? Насмотрелся он всего по походам в России: ему не понравился дом, где батенька жили и померли. Давай строить новый, да какой? В два этажа, с ужасно великими окнами, с огромными дверями. И где же? Совсем не на том месте, где
был наш двор, а вышел из деревни и говорит: тут вид лучше. Тьфу ты, пропасть! Да разве мы для видов должны жить?
Было бы тепло да уютно, а на виды я
могу любоваться в картинах. На все его затеи я молчал, — не мое дело, — но видел,
что и великие умы
могут впадать в слабость!
Извиняясь перед хозяином, я просил его сказать:
чем могу быть полезен?"Ничем, батюшка! — отвечал он: — только и одолжите в обратный путь заехать ко мне и позволить вас также угостить".
— Он точно думает,
что мы какие-нибудь персоны, — сказал чванно Кузьма. — Какая нужда? А
может, москали и в самом деле добрый народ! Вот так нам и везде
будет. Не пропадем на чужой стороне! — заключил Кузьма, смеясь от чистого сердца.
Качание берлина скоро успокоило кровь мою, и я скоро отсердился, хотя и жаль мне
было такой пропасти денег, на которые не только до Санкт-Петербурга доехать, но и половину света объездить
мог бы; но делать нечего
было, и я не только
что отсердился, но, глядя на Кузьму, смеялся, видя,
что он все сердится и ворчит что-то про себя; конечно, бранил нашего усердного хозяина. Когда же замечал я,
что он успокаивался, то я поддразнивал его, крича ему в окошко берлина...
"
Может, Кузьма, а не Иван", сказал я от досады,
что он меня не так зовет — Так и
есть, так и
есть! — закричал он же: — я, давно не видавшись с тобою, уж и позабыл.
И тотчас узнал,
что это вещество изобретения брата Павлуся пунш, которого я терпеть не
мог и в рот,
что называется, не брал; а тут, как зритель, должен, наблюдая общий порядок,
пить с прочими зрителями, как назвал их вельможный чиновник; но я рассудил,
что, по логическим правилам знаменитого домине Галушкинского, должно уже почитать их не зрителями, понеже они не зрят, а пителями или как-нибудь складнее, понеже они
пьют…
В заключение беседы нашей приятель мой, Марко… Вот по отчеству забыл; а чуть ли не Петрович? Ну, бог с ним! как
был, так и
был;
может, и теперь
есть — так он-то советовал мне ежедневно приходить в театры: тут-де, кроме
что всего насмотришься, да можно многое перенять. Причем дал мне билетик на завтра, сказав,
что будет преотличная штука: царица Дидона и опера. Я обещался; с тем и пошел.
Оставя все, я сел негляже ни на
что и, по совету вчерашнего приятеля, советовавшего мне ничем не заниматься и ничего не слушать, кроме актерщиков, я так и сделал. Как ни ревела музыка, как ни наяривал на преужасном басе какой-то проказник, я и не смотрел на них, и хоть смешно
было,
мочи нет, глядеть на этого урода-баса, и как проказник в рукавице подзадоривал его реветь, но я отворотился от него в другую сторону и сохранил свою пассию.
Так вот даже и купчики знали; с полною охотою предлагали свои услуги и, почитая меня богатым, рекомендовали свои товары: тот бархат, атлас, парчи, штофы, материи; другой — ситцы, полотна; оттуда кричат: вот сапоги, шляпы! и то и се и все прочее, так
что, если бы я
был богат, как царь Фараон, так тогда бы только
мог искупить все предлагаемое мне этим пространным купечеством.
Когда это все привезено
было к батеньке, то они сначала разозлились
было очень за такой, по их размышлению, вздор; а походив долго по двору и рассудив со всех сторон, решили принять, сказав:"
Может, мои хлопцы — то
есть мы, сыновья его —
будут глупее меня, не придумают,
чем полезнейшим заняться, как только книгами.
Сообразивши все это, я начал не соглашаться и деликатно объяснять,
что не хочу так дорого платить за жену, которая, если пришлось уже правду сказать, не очень мне-то и нравится (Анисиньки в те поры не
было здесь, и потому я
был вне любви), и если я соглашался жениться на ней, так это из вежливости, за его участие в делах моих; чувствуя же, после поездки в Санкт-Петербург (тут, для важности, я выговаривал всякое слово особо и выразно), в себе необыкновенные способности, я
могу найти жену лучше его дочери — и все такое я объяснял ему.
— Так потому? Ни за
что в свете не вытерплю такой обиды! — закричала Афимья Борисовна. Глаза ее распылались, она выскочила со стула, бросила салфетку на стол и продолжала кричать:"Кто-то женился бог знает на ком и для
чего,
может, нужно
было поспешить, а я терпи поругание? Ни за
что в свете не останусь… Нога моя у вас не
будет…"и хотела выходить.
Я
мог бы и сам пуститься выплясывать, хотя и не учился вовсе, ступить не умел; но мне, бывшему в Санкт-Петербурге, все сошло бы с рук; если бы и фальшь какая замечена
была, не почли бы за фальшь; подумали бы,
что так должно выкидывать ногами по-санктпетербургски.
Поспешно схватил я верхнее платье, отпер дверь, бросился за дерзким, кликнув людей; но нигде не
могли его найти, а сказывали,
что у ворот останавливалась тройка и в повозке сидел брат Петрусь. Его великого ума
была эта новая мне обида, о которой я не сказал ни батеньке, ни даже моей Анисье Ивановне. Она
была в глубоком сне и ничего не слыхала.
"Он в своей половине дома
может делать
что хочет, а я в своей поступаю по своей воле" —
был ответ Петруси — и гул рогов усилился, собаки снова завыли и прибавилось еще порсканье псарей.
Что прикажете делать? Петрусь имел право поступать у себя как хочет, и я не
мог ему запретить. Подумывал пойти к нему и по-братски поискать с ним примирения, но амбиция запрещала мне унижаться и кланяться перед ним. Пусть, думаю, торжествует;
будет время, отомщу и я ему.
Мы одни, то
есть одни наши персоны
были здесь, а все, без изъятия, все, в
чем и до
чего мы
могли иметь нужду, все осталось в кладовых и вообще внизу.
Нечего
было делать, просидел преспокойно и безвыходно в одной комнате целый день. Хотя скоро имел удовольствие услышать,
что она и поручики с нею громко хохочут, но боялся показаться к ней, чтоб не сбить ее с ног еще. Притом не без причины полагал,
что,
может, и поручики заистеричились от нее…
Правда, правда, тысячу раз правда твоя, господин мусье! Ну,
что было бы из меня, если бы я продолжал военную службу? Мучился бы, изнемогал, а все бы не дошел выше господина капрала. Теперь же — даже губернатором
могу быть! Состояние у меня отличное,
могу найти двух-трех с большими познаниями людей,
буду им платить щедро и служил бы отлично. Подите же вы с теперешнею молодежью! И слышать не хотят. Все бы им самим служить, не как предки наши… Портится свет!