Неточные совпадения
Синее, не испорченное ни единым облаком (
до чего были дики вкусы у древних, если их поэтов могли вдохновлять эти нелепые, безалаберные, глупотолкущиеся кучи пара).
Но как знать: быть может, вы, неведомые, кому «Интеграл» принесет мои записки, может быть, вы великую книгу цивилизации дочитали лишь
до той страницы,
что и наши предки лет 900 назад.
А это разве не абсурд,
что государство (оно смело называть себя государством!) могло оставить без всякого контроля сексуальную жизнь. Кто, когда и сколько хотел… Совершенно ненаучно, как звери. И как звери, вслепую, рожали детей. Не смешно ли: знать садоводство, куроводство, рыбоводство (у нас есть точные данные,
что они знали все это) и не суметь дойти
до последней ступени этой логической лестницы: детоводства. Не додуматься
до наших Материнской и Отцовской Норм.
— «…Просто вращая вот эту ручку, любой из вас производит
до трех сонат в час. А с каким трудом давалось это вашим предкам. Они могли творить, только доведя себя
до припадков „вдохновения“ — неизвестная форма эпилепсии. И вот вам забавнейшая иллюстрация того,
что у них получалось, — музыка Скрябина — двадцатый век. Этот черный ящик (на эстраде раздвинули занавес и там — их древнейший инструмент) — этот ящик они называли „рояльным“ или „королевским“,
что лишний раз доказывает, насколько вся их музыка…»
Поэтому, как ни грустно, должен отметить здесь,
что, очевидно, даже у нас процесс отвердения, кристаллизации жизни еще не закончился,
до идеала еще несколько ступеней.
— Ничего, ничего, пожалуйста, — я улыбнулся соседу, раскланялся с ним. На бляхе у него сверкнуло: S-4711 (понятно, почему от самого первого момента был связан для меня с буквой S: это было не зарегистрированное сознанием зрительное впечатление). И сверкнули глаза — два острых буравчика, быстро вращаясь, ввинчивались все глубже, и вот сейчас довинтятся
до самого дна, увидят то,
что я даже себе самому…
Изумительно:
до чего в человеческой породе живучи преступные инстинкты.
— Ну
чего там: нам с нею и полчаса хватит. Так ведь, О?
До задачек ваших — я не охотник, а просто — пойдем ко мне, посидим.
— Ну, а как же ваш «Интеграл»? Планетных-то жителей просвещать скоро полетим, а? Ну, гоните, гоните! А то мы, поэты, столько вам настрочим,
что и вашему «Интегралу» не поднять. Каждый день от 8
до 11… — R мотнул головой, почесал в затылке: затылок у него — это какой-то четырехугольный, привязанный сзади чемоданчик (вспомнилась старинная картина — «в карете»).
— Быстро уничтожить немногих — разумней,
чем дать возможность многим губить себя — и вырождение — и так далее. Это
до непристойности верно.
— Вы отлично знаете,
что сделаете так, как я вам говорю.
До свидания. Через две минуты…
Вдруг ясно чувствую:
до чего все опустошено, отдано. Не могу, нельзя. Надо — и нельзя. Губы у меня сразу остыли…
— В
чем дело? Как: душа? Душа, вы говорите? Черт знает
что! Этак мы скоро и
до холеры дойдем. Я вам говорил (тончайшего на рога) — я вам говорил: надо у всех — у всех фантазию… Экстирпировать фантазию. Тут только хирургия, только одна хирургия…
— Вы? Здесь? — и ножницы его так и захлопнулись. А я — я будто никогда и не знал ни одного человеческого слова: я молчал, глядел и совершенно не понимал,
что он говорил мне. Должно быть,
что мне надо уйти отсюда; потому
что потом он быстро своим плоским бумажным животом оттеснил меня
до конца этой, более светлой части коридора — и толкнул в спину.
Я вскочил, не дожидаясь звонка, и забегал по комнате. Моя математика —
до сих пор единственный прочный и незыблемый остров во всей моей свихнувшейся жизни — тоже оторвалась, поплыла, закружилась.
Что же, значит, эта нелепая «душа» — так же реальна, как моя юнифа, как мои сапоги — хотя я их и не вижу сейчас (они за зеркальной дверью шкафа)? И если сапоги не болезнь — почему же «душа» болезнь?
Домой — по зеленой, сумеречной, уже глазастой от огней улице. Я слышал: весь тикаю — как часы. И стрелки во мне — сейчас перешагнут через какую-то цифру, я сделаю что-то такое,
что уже нельзя будет назад. Ей нужно, чтобы кто-то там думал: она — у меня. А мне нужна она, и
что мне за дело
до ее «нужно». Я не хочу быть чужими шторами — не хочу, и все.
Говорят, есть цветы, которые распускаются только раз в сто лет. Отчего же не быть и таким, какие цветут раз в тысячу — в десять тысяч лет. Может быть, об этом
до сих пор мы не знали только потому,
что именно сегодня пришло это раз-в-тысячу-лет.
Слава Благодетелю: еще двадцать минут! Но минуты — такие
до смешного коротенькие, куцые — бегут, а мне нужно столько рассказать ей — все, всего себя: о письме О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то о своих детских годах — о математике Пляпе, о и как я в первый раз был на празднике Единогласия и горько плакал, потому
что у меня на юнифе — в такой день — оказалось чернильное пятно.
Вот — о Дне Единогласия, об этом великом дне. Я всегда любил его — с детских лет. Мне кажется, для нас — это нечто вроде того,
что для древних была их «Пасха». Помню, накануне, бывало, составишь себе такой часовой календарик — с торжеством вычеркиваешь по одному часу: одним часом ближе, на один час меньше ждать… Будь я уверен,
что никто не увидит, — честное слово, я бы и нынче всюду носил с собой такой календарик и следил по нему, сколько еще осталось
до завтра, когда я увижу — хоть издали…
— Нет, слушайте… — говорю я. — Представьте,
что вы на древнем аэроплане, альтиметр пять тысяч метров, сломалось крыло, вы турманом вниз, и по дороге высчитываете: «Завтра — от двенадцати
до двух… от двух
до шести… в 6 обед…» Ну не смешно ли? А ведь мы сейчас — именно так!
Это было
до такой степени невероятно,
до такой степени неожиданно,
что я спокойно стоял — положительно утверждаю: спокойно стоял и смотрел. Как весы: перегрузите одну чашку — и потом можете класть туда уже сколько угодно — стрелка все равно не двинется…
— Записаться она, к счастью, не успеет. И хоть тысячу таких, как она: мне все равно. Я знаю — ты поверишь не тысяче, но одной мне. Потому
что ведь после вчерашнего — я перед тобой вся,
до конца, как ты хотел. Я — в твоих руках, ты можешь — в любой момент…
— Кто тебя знает… Человек — как роман:
до самой последней страницы не знаешь,
чем кончится. Иначе не стоило бы и читать…
Я молчал. На лице у меня — что-то постороннее, оно мешало — и я никак не мог от этого освободиться. И вдруг неожиданно, еще синее сияя, она схватила мою руку — и у себя на руке я почувствовал ее губы… Это — первый раз в моей жизни. Это была какая-то неведомая мне
до сих пор древняя ласка, и от нее — такой стыд и боль,
что я (пожалуй, даже грубо) выдернул руку.
Я увидел на столе листок — последние две страницы вчерашней моей записи: как оставил их там с вечера — так и лежали. Если бы она видела,
что я писал там… Впрочем, все равно: теперь это — только история, теперь это —
до смешного далекое, как сквозь перевернутый бинокль…
— А счастье…
Что же? Ведь желания — мучительны, не так ли? И ясно: счастье — когда нет уже никаких желаний, нет ни одного… Какая ошибка, какой нелепый предрассудок,
что мы
до сих пор перед счастьем — ставили знак плюс, перед абсолютным счастьем — конечно, минус — божественный минус.
— Если это значит,
что вы со мной согласны, — так давайте говорить, как взрослые, когда дети ушли спать: все
до конца.
И, весь напрягшись
до того,
что загудело в ушах, — я сказал (не глядя...
И вдруг — мне молнийно,
до головы, бесстыдно ясно: он — он тоже их… И весь я, все мои муки, все то,
что я, изнемогая, из последних сил принес сюда как подвиг — все это только смешно, как древний анекдот об Аврааме и Исааке. Авраам — весь в холодном поту — уже замахнулся ножом над своим сыном — над собою — вдруг сверху голос: «Не стоит! Я пошутил…»
Неточные совпадения
Городничий (дрожа).По неопытности, ей-богу по неопытности. Недостаточность состояния… Сами извольте посудить: казенного жалованья не хватает даже на чай и сахар. Если ж и были какие взятки, то самая малость: к столу что-нибудь да на пару платья.
Что же
до унтер-офицерской вдовы, занимающейся купечеством, которую я будто бы высек, то это клевета, ей-богу клевета. Это выдумали злодеи мои; это такой народ,
что на жизнь мою готовы покуситься.
Городничий. Эк куда хватили! Ещё умный человек! В уездном городе измена!
Что он, пограничный,
что ли? Да отсюда, хоть три года скачи, ни
до какого государства не доедешь.
Городничий (с неудовольствием).А, не
до слов теперь! Знаете ли,
что тот самый чиновник, которому вы жаловались, теперь женится на моей дочери?
Что? а?
что теперь скажете? Теперь я вас… у!.. обманываете народ… Сделаешь подряд с казною, на сто тысяч надуешь ее, поставивши гнилого сукна, да потом пожертвуешь двадцать аршин, да и давай тебе еще награду за это? Да если б знали, так бы тебе… И брюхо сует вперед: он купец; его не тронь. «Мы, говорит, и дворянам не уступим». Да дворянин… ах ты, рожа!
Хлестаков. Да
что? мне нет никакого дела
до них. (В размышлении.)Я не знаю, однако ж, зачем вы говорите о злодеях или о какой-то унтер-офицерской вдове… Унтер-офицерская жена совсем другое, а меня вы не смеете высечь,
до этого вам далеко… Вот еще! смотри ты какой!.. Я заплачу, заплачу деньги, но у меня теперь нет. Я потому и сижу здесь,
что у меня нет ни копейки.
Иной раз все
до последней рубашки спустит, так
что на нем всего останется сертучишка да шинелишка…