Неточные совпадения
При расставании я два… нет, буду точен, три раза поцеловал чудесные, синие, не испорченные ни
одним облачком,
глаза.
Скрижаль… Вот сейчас со стены у меня в комнате сурово и нежно в
глаза мне глядят ее пурпурные на золотом поле цифры. Невольно вспоминается то, что у древних называлось «иконой», и мне хочется слагать стихи или молитвы (что
одно и то же. Ах, зачем я не поэт, чтобы достойно воспеть тебя, о Скрижаль, о сердце и пульс Единого Государства.
–…И все нумера обязаны пройти установленный курс искусства и наук… — моим голосом сказала I. Потом отдернула штору — подняла
глаза: сквозь темные окна пылал камин. — В Медицинском Бюро у меня есть
один врач — он записан на меня. И если я попрошу — он выдаст вам удостоверение, что вы были больны. Ну?
И вдруг
одна из этих громадных рук медленно поднялась — медленный, чугунный жест — и с трибун, повинуясь поднятой руке, подошел к Кубу нумер. Это был
один из Государственных Поэтов, на долю которого выпал счастливый жребий — увенчать праздник своими стихами. И загремели над трибунами божественные медные ямбы — о том, безумном, со стеклянными
глазами, что стоял там, на ступенях, и ждал логического следствия своих безумств.
R-13, бледный, ни на кого не глядя (не ждал от него этой застенчивости), — спустился, сел. На
один мельчайший дифференциал секунды мне мелькнуло рядом с ним чье-то лицо — острый, черный треугольник — и тотчас же стерлось: мои
глаза — тысячи
глаз — туда, наверх, к Машине. Там — третий чугунный жест нечеловеческой руки. И, колеблемый невидимым ветром, — преступник идет, медленно, ступень — еще — и вот шаг, последний в его жизни — и он лицом к небу, с запрокинутой назад головой — на последнем своем ложе.
Все это — под мерный, метрический стук колес подземной дороги. Я про себя скандирую колеса — и стихи (его вчерашняя книга). И чувствую: сзади, через плечо, осторожно перегибается кто-то и заглядывает в развернутую страницу. Не оборачиваясь,
одним только уголком
глаза я вижу: розовые, распростертые крылья-уши, двоякоизогнутое… он! Не хотелось мешать ему — и я сделал вид, что не заметил. Как он очутился тут — не знаю: когда я входил в вагон — его как будто не было.
Это было вчера. Побежал туда и целый час, от 16 до 17, бродил около дома, где она живет. Мимо, рядами, нумера. В такт сыпались тысячи ног, миллионноногий левиафан, колыхаясь, плыл мимо. А я
один, выхлестнут бурей на необитаемый остров, и ищу, ищу
глазами в серо-голубых волнах.
С силой, каким-то винтовым приводом, я наконец оторвал
глаза от стекла под ногами — вдруг в лицо мне брызнули золотые буквы «Медицинское»… Почему он привел меня сюда, а не в Операционное, почему он пощадил меня — об этом я в тот момент даже и не подумал:
одним скачком — через ступени, плотно захлопнул за собой дверь — и вздохнул. Так: будто с самого утра я не дышал, не билось сердце — и только сейчас вздохнул первый раз, только сейчас раскрылся шлюз в груди…
Двое:
один — коротенький, тумбоногий —
глазами, как на рога, подкидывал пациентов, и другой — тончайший, сверкающие ножницы-губы, лезвие-нос… Тот самый.
Сквозь стекло на меня — туманно, тускло — тупая морда какого-то зверя, желтые
глаза, упорно повторяющие
одну и ту же непонятную мне мысль. Мы долго смотрели друг другу в
глаза — в эти шахты из поверхностного мира в другой, заповерхностный. И во мне копошится: «А вдруг он, желтоглазый, — в своей нелепой, грязной куче листьев, в своей невычисленной жизни — счастливее нас?»
Тут. Я увидел: у старухиных ног — куст серебристо-горькой полыни (двор Древнего Дома — это тот же музей, он тщательно сохранен в доисторическом виде), полынь протянула ветку на руку старухе, старуха поглаживает ветку, на коленях у ней — от солнца желтая полоса. И на
один миг: я, солнце, старуха, полынь, желтые
глаза — мы все
одно, мы прочно связаны какими-то жилками, и по жилкам —
одна общая, буйная, великолепная кровь…
Я ухватился за ключ в двери шкафа — и вот кольцо покачивается. Это что-то напоминает мне — опять мгновенный, голый, без посылок, вывод — вернее, осколок: «В тот раз I — ». Я быстро открываю дверь в шкаф — я внутри, в темноте, захлопываю ее плотно.
Один шаг — под ногами качнулось. Я медленно, мягко поплыл куда-то вниз, в
глазах потемнело, я умер.
Я очнулся в
одном из бесчисленных закоулков во дворе Древнего Дома: какой-то забор, из земли — голые, каменистые ребра и желтые зубы развалившихся стен. Она открыла
глаза, сказала: «Послезавтра в 16». Ушла.
Нет, не
один: из конверта — розовый талон, и — чуть приметный — ее запах. Это она, она придет, придет ко мне. Скорее — письмо, чтобы прочитать это своими
глазами, чтобы поверить в это до конца…
Когда я поднялся в комнату и повернул выключатель — я не поверил
глазам: возле моего стола стояла О. Или вернее, — висела: так висит пустое, снятое платье — под платьем у нее как будто уж не было ни
одной пружины, беспружинными были руки, ноги, беспружинный, висячий голос.
Я пожал плечами. Я с наслаждением — как будто она была во всем виновата — смотрел на ее синие, полные до краев
глаза — медлил с ответом. И, с наслаждением, втыкая в нее по
одному слову, сказал...
Секунду я смотрел на нее посторонне, как и все: она уже не была нумером — она была только человеком, она существовала только как метафизическая субстанция оскорбления, нанесенного Единому Государству. Но
одно какое-то ее движение — заворачивая, она согнула бедра налево — и мне вдруг ясно: я знаю, я знаю это гибкое, как хлыст, тело — мои
глаза, мои губы, мои руки знают его, — в тот момент я был в этом совершенно уверен.
Я на секунду провинчен серыми, холодными буравчиками
глаз. Не знаю, увидел ли он во мне, что это (почти) правда, или у него была какая-то тайная цель опять на время пощадить меня, но только он написал записочку, отдал ее
одному из державших меня — и я снова свободен, т. е., вернее, снова заключен в стройные, бесконечные, ассирийские ряды.
Слегка привстав, я оглянулся кругом — и встретился взглядом с любяще-тревожными, перебегающими от лица к лицу
глазами. Вот
один поднял руку и, еле заметно шевеля пальцами, сигнализирует другому. И вот ответный сигнал пальцем. И еще… Я понял: они, Хранители. Я понял: они чем-то встревожены, паутина натянута, дрожит. И во мне — как в настроенном на ту же длину волн приемнике радио — ответная дрожь.
Только тогда я с трудом оторвался от страницы и повернулся к вошедшим (как трудно играть комедию… ах, кто мне сегодня говорил о комедии?). Впереди был S — мрачно, молча, быстро высверливая
глазами колодцы во мне, в моем кресле, во вздрагивающих у меня под рукой листках. Потом на секунду — какие-то знакомые, ежедневные лица на пороге, и вот от них отделилось
одно — раздувающиеся, розово-коричневые жабры…
Вот если бы вам завязали
глаза и заставили так ходить, ощупывать, спотыкаться, и вы знаете, что где-то тут вот совсем близко — край,
один только шаг — и от вас останется только сплющенный, исковерканный кусок мяса.
На пол — возле ее кресла, обняв ее ноги, закинув голову вверх, смотреть в
глаза — поочередно, в
один и в другой — и в каждом видеть себя — в чудесном плену…
И все ринулось. Возле самой стены — еще узенькие живые воротца, все туда, головами вперед — головы мгновенно заострились клиньями, и острые локти, ребра, плечи, бока. Как струя воды, стиснутая пожарной кишкой, разбрызнулись веером, и кругом сыплются топающие ноги, взмахивающие руки, юнифы. Откуда-то на миг в
глаза мне — двоякоизогнутое, как буква S, тело, прозрачные крылья-уши — и уж его нет, сквозь землю — и я
один — среди секундных рук, ног — бегу…
О — медленно оседала в своем кресле — будто под юнифой испарялось, таяло тело, и только
одно пустое платье и пустые — засасывающие синей пустотой —
глаза. Устало...
Она вынула руку. Согнувшись, медленно пошла — два шага — быстро повернулась — и вот опять рядом со мной. Губы шевелятся —
глазами, губами — вся —
одно и то же,
одно и то же мне какое-то слово — и какая невыносимая улыбка, какая боль…
В узеньком коридорчике мелькали мимо серые юнифы, серые лица, и среди них на секунду
одно: низко нахлобученные волосы,
глаза исподлобья — тот самый. Я понял: они здесь, и мне не уйти от всего этого никуда, и остались только минуты — несколько десятков минут… Мельчайшая, молекулярная дрожь во всем теле (она потом не прекращалась уже до самого конца) — будто поставлен огромный мотор, а здание моего тела — слишком легкое, и вот все стены, переборки, кабели, балки, огни — все дрожит…
Я поднялся к себе, открыл свет. Туго стянутые обручем виски стучали, я ходил — закованный все в
одном и том же кругу: стол, на столе белый сверток, кровать, дверь, стол, белый сверток… В комнате слева опущены шторы. Справа: над книгой — шишковатая лысина, и лоб — огромная желтая парабола. Морщины на лбу — ряд желтых неразборчивых строк. Иногда мы встречаемся
глазами — и тогда я чувствую: эти желтые строки — обо мне.
— Вы… вы с ума сошли! Вы не смеете… — Она пятилась задом — села, вернее, упала на кровать — засунула, дрожа, сложенные ладонями руки между колен. Весь пружинный, все так же крепко держа ее
глазами на привязи, я медленно протянул руку к столу — двигалась только
одна рука — схватил шток.
— Ага-а, — торжествующий затылок повернулся — я увидел того, исподлобного. Но в нем теперь осталось от прежнего только
одно какое-то заглавие, он как-то весь вылез из этого вечного своего подлобья, и на лице у него — около
глаз, около губ — пучками волос росли лучи, он улыбался.
И вдруг… Бывает: уж весь окунулся в сладкий и теплый сон — вдруг что-то прокололо, вздрагиваешь, и опять
глаза широко раскрыты… Так сейчас: на полу в ее комнате затоптанные розовые талоны, и на
одном: буква Ф и какие-то цифры… Во мне они — сцепились в
один клубок, и я даже сейчас не могу сказать, что это было за чувство, но я стиснул ее так, что она от боли вскрикнула…
Еще
одна минута — из этих десяти или пятнадцати, на ярко-белой подушке — закинутая назад с полузакрытыми
глазами голова; острая, сладкая полоска зубов. И это все время неотвязно, нелепо, мучительно напоминает мне о чем-то, о чем нельзя, о чем сейчас — не надо. И я все нежнее, все жесточе сжимаю ее — все ярче синие пятна от моих пальцев…