Неточные совпадения
Терпеть не могу, когда смотрят на мои руки: все
в волосах, лохматые — какой-то нелепый атавизм. Я протянул руку и — по возможности посторонним
голосом — сказал...
— Знаете что, — сказала I, — выйдите на минуту
в соседнюю комнату. —
Голос ее был слышен оттуда, изнутри, из-за темных окон-глаз, где пылал камин.
–…И все нумера обязаны пройти установленный курс искусства и наук… — моим
голосом сказала I. Потом отдернула штору — подняла глаза: сквозь темные окна пылал камин. —
В Медицинском Бюро у меня есть один врач — он записан на меня. И если я попрошу — он выдаст вам удостоверение, что вы были больны. Ну?
— Я, видите ли, вчера был
в Древнем Доме… —
Голос у меня странный, приплюснутый, плоский, я пробовал откашляться.
Наши поэты уже не витают более
в эмпиреях: они спустились на землю; они с нами
в ногу идут под строгий механический марш Музыкального Завода; их лира — утренний шорох электрических зубных щеток и грозный треск искр
в Машине Благодетеля, и величественное эхо Гимна Единому Государству, и интимный звон хрустально-сияющей ночной вазы, и волнующий треск падающих штор, и веселые
голоса новейшей поваренной книги, и еле слышный шепот уличных мембран.
В 11.45, перед тем как идти на обычные, согласно Часовой Скрижали, занятия физическим трудом, я забежал к себе
в комнату. Вдруг телефонный звонок,
голос — длинная, медленная игла
в сердце...
Когда я поднялся
в комнату и повернул выключатель — я не поверил глазам: возле моего стола стояла О. Или вернее, — висела: так висит пустое, снятое платье — под платьем у нее как будто уж не было ни одной пружины, беспружинными были руки, ноги, беспружинный, висячий
голос.
В этот момент, когда глухой занавес окончательно готов был отделить от меня весь этот прекрасный мир, я увидел: невдалеке, размахивая розовыми руками-крыльями, над зеркалом мостовой скользила знакомая, громадная голова. И знакомый, сплющенный
голос...
— Я не могу так, — сказал я. — Ты — вот — здесь, рядом, и будто все-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи,
голоса — и не могу разобрать слов, не знаю, что там. Я не могу так. Ты все время что-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала мне, куда я тогда попал
в Древнем Доме, и какие коридоры, и почему доктор — или, может быть, ничего этого не было?
Нужно ли говорить, что у нас и здесь, как во всем, — ни для каких случайностей нет места, никаких неожиданностей быть не может. И самые выборы имеют значение скорее символическое: напомнить, что мы единый, могучий миллионноклеточный организм, что мы — говоря словами «Евангелия» древних — единая Церковь. Потому что история Единого Государства не знает случая, чтобы
в этот торжественный день хотя бы один
голос осмелился нарушить величественный унисон.
Пауза. Мне чудится, я слышу там —
в комнате I — чей-то шепот. Потом ее
голос...
В руках у всех — бляхи с часами. Одна. Две. Три… Пять минут… с эстрады — чугунный, медленный
голос...
Всякому ясно, что принять
в расчет их
голоса было бы так же нелепо, как принять за часть великолепной, героической симфонии — кашель случайно присутствующих
в концертном зале больных…»
И вот я — с измятым, счастливым, скомканным, как после любовных объятий, телом — внизу, около самого камня. Солнце,
голоса сверху — улыбка I. Какая-то золотоволосая и вся атласно-золотая, пахнущая травами женщина.
В руках у ней чаша, по-видимому, из дерева. Она отпивает красными губами и подает мне, и я жадно, закрывши глаза, пью, чтоб залить огонь, — пью сладкие, колючие, холодные искры.
Сперва я услышал у себя за дверью громкие
голоса — и узнал ее
голос, I, упругий, металлический — и другой, почти негнувшийся — как деревянная линейка —
голос Ю. Затем дверь разверзлась с треском и выстрелила их обеих ко мне
в комнату. Именно так: выстрелила.
Издали —
в коридоре — уже
голоса, шаги. Я успел только схватить пачку листов, сунуть их под себя — и вот теперь прикованный к колеблющемуся каждым атомом креслу, и пол под ногами — палуба, вверх и вниз…
И
в тишине —
голос. Ее — не видно, но я знаю, я знаю этот упругий, гибкий, как хлыст, хлещущий
голос — и где-нибудь там вздернутый к вискам острый треугольник бровей… Я закричал...
Но чьи-то клещи меня — за руки, за плечи, гвоздями. И
в тишине —
голос...
Я кинулся, стиснул трубку: может быть, она? И
в трубке чей-то незнакомый
голос...
Она — вся узлом, крепко вцепившись
в платье,
голос вплющенный.
Очнулся — уже стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза: вижу только Его огромные, чугунные руки — на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо — где-то
в тумане, вверху, и будто вот только потому, что
голос Его доходил ко мне с такой высоты, — он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же был похож на обыкновенный человеческий
голос.
Кровь плеснула мне
в голову,
в щеки — опять белая страница: только
в висках — пульс, и вверху гулкий
голос, но ни одного слова. Лишь когда он замолк, я очнулся, я увидел: рука двинулась стопудово — медленно поползла — на меня уставился палец.
— Ага, — чей-то торжествующий
голос — передо мною затылок и нацеленный
в небо палец — очень отчетливо помню желто-розовый ноготь и внизу ногтя — белый, как вылезающий из-за горизонта, полумесяц. И это как компас: сотни глаз, следуя за этим пальцем, повернулись к небу.
И вдруг — мне молнийно, до головы, бесстыдно ясно: он — он тоже их… И весь я, все мои муки, все то, что я, изнемогая, из последних сил принес сюда как подвиг — все это только смешно, как древний анекдот об Аврааме и Исааке. Авраам — весь
в холодном поту — уже замахнулся ножом над своим сыном — над собою — вдруг сверху
голос: «Не стоит! Я пошутил…»