Неточные совпадения
Действительно, как-то странно было видеть
такого отжившего свой век старика одного, без присмотра, тем более
что он был похож на сумасшедшего, убежавшего от своих надзирателей.
Во-первых, с виду она была
так стара, как не бывают никакие собаки, а во-вторых, отчего же мне, с первого раза, как я ее увидал, тотчас же пришло в голову,
что эта собака не может быть
такая, как все собаки;
что она — собака необыкновенная;
что в ней непременно должно быть что-то фантастическое, заколдованное;
что это, может быть, какой-нибудь Мефистофель в собачьем виде и
что судьба ее какими-то таинственными, неведомыми путами соединена с судьбою ее хозяина.
Никогда он не взял в руки ни одной газеты, не произнес ни одного слова, ни одного звука; а только сидел, смотря перед собою во все глаза, но
таким тупым, безжизненным взглядом,
что можно было побиться об заклад,
что он ничего не видит из всего окружающего и ничего не слышит.
К
чему эта дешевая тревога из пустяков, которую я замечаю в себе в последнее время и которая мешает жить и глядеть ясно на жизнь, о
чем уже заметил мне один глубокомысленный критик, с негодованием разбирая мою последнюю повесть?» Но, раздумывая и сетуя, я все-таки оставался на месте, а между тем болезнь одолевала меня все более и более, и мне наконец стало жаль оставить теплую комнату.
Ему показалось странным и обидным,
что его
так пристально и бесцеремонно рассматривают.
В этой смиренной, покорной торопливости бедного, дряхлого старика было столько вызывающего на жалость, столько
такого, отчего иногда сердце точно перевертывается в груди,
что вся публика, начиная с Адама Иваныча, тотчас же переменила свой взгляд на дело.
Ясно,
что он не мог жить
таким образом, совершенно один, и, верно, кто-нибудь, хоть изредка, навещал его.
В то время, именно год назад, я еще сотрудничал по журналам, писал статейки и твердо верил,
что мне удастся написать какую-нибудь большую, хорошую вещь. Я сидел тогда за большим романом; но дело все-таки кончилось тем,
что я — вот засел теперь в больнице и, кажется, скоро умру. А коли скоро умру, то к
чему бы, кажется, и писать записки?
Наташа говорит,
что я был тогда
такой нескладный,
такой долговязый и
что на меня без смеху смотреть нельзя было.
Ихменевы не могли надивиться: как можно было про
такого дорогого, милейшего человека говорить,
что он гордый, спесивый, сухой эгоист, о
чем в один голос кричали все соседи?
Очарование, которое он произвел в Ихменеве, было
так сильно,
что тот искренно поверил в его дружбу.
Николай Сергеич был один из тех добрейших и наивно-романтических людей, которые
так хороши у нас на Руси,
что бы ни говорили о них, и которые, если уж полюбят кого (иногда бог знает за
что), то отдаются ему всей душой, простирая иногда свою привязанность до комического.
Князь, который до сих пор, как уже упомянул я, ограничивался в сношениях с Николаем Сергеичем одной сухой, деловой перепиской, писал к нему теперь самым подробным, откровенным и дружеским образом о своих семейных обстоятельствах: он жаловался на своего сына, писал,
что сын огорчает его дурным своим поведением;
что, конечно, на шалости
такого мальчика нельзя еще смотреть слишком серьезно (он, видимо, старался оправдать его), но
что он решился наказать сына, попугать его, а именно: сослать его на некоторое время в деревню, под присмотр Ихменева.
Вскоре Николай Сергеич горячо полюбил его, не менее
чем свою Наташу; даже потом, уже после окончательного разрыва между князем-отцом и Ихменевым, старик с веселым духом вспоминал иногда о своем Алеше —
так привык он называть князя Алексея Петровича.
Уверяли,
что Николай Сергеич, разгадав характер молодого князя, имел намерение употребить все недостатки его в свою пользу;
что дочь его Наташа (которой уже было тогда семнадцать лет) сумела влюбить в себя двадцатилетнего юношу;
что и отец и мать этой любви покровительствовали, хотя и делали вид,
что ничего не замечают;
что хитрая и «безнравственная» Наташа околдовала, наконец, совершенно молодого человека, не видавшего в целый год, ее стараниями, почти ни одной настоящей благородной девицы, которых
так много зреет в почтенных домах соседних помещиков.
Но оскорбление с обеих сторон было
так сильно,
что не оставалось и слова на мир, и раздраженный князь употреблял все усилия, чтоб повернуть дело в свою пользу, то есть, в сущности, отнять у бывшего своего управляющего последний кусок хлеба.
Итак, Ихменевы переехали в Петербург. Не стану описывать мою встречу с Наташей после
такой долгой разлуки. Во все эти четыре года я не забывал ее никогда. Конечно, я сам не понимал вполне того чувства, с которым вспоминал о ней; но когда мы вновь свиделись, я скоро догадался,
что она суждена мне судьбою.
Сначала, в первые дни после их приезда, мне все казалось,
что она как-то мало развилась в эти годы, совсем как будто не переменилась и осталась
такой же девочкой, как и была до нашей разлуки.
Я заметил,
что подобные сомнения и все эти щекотливые вопросы приходили к нему всего чаще в сумерки (
так памятны мне все подробности и все то золотое время!). В сумерки наш старик всегда становился как-то особенно нервен, впечатлителен и мнителен. Мы с Наташей уж знали это и заранее посмеивались.
Послушай, Ваня, а ведь я все-таки рад,
что твоя стряпня не стихами писана.
«Хвалят человека, — думала она обо мне, — а за
что — неизвестно. Сочинитель, поэт… Да ведь
что ж
такое сочинитель?»
Он ожидал чего-то непостижимо высокого,
такого,
чего бы он, пожалуй, и сам не мог понять, но только непременно высокого; а вместо того вдруг
такие будни и все
такое известное — вот точь-в-точь как то самое,
что обыкновенно кругом совершается.
Старик уже отбросил все мечты о высоком: «С первого шага видно,
что далеко кулику до Петрова дня;
так себе, просто рассказец; зато сердце захватывает, — говорил он, — зато становится понятно и памятно,
что кругом происходит; зато познается,
что самый забитый, последний человек есть тоже человек и называется брат мой!» Наташа слушала, плакала и под столом, украдкой, крепко пожимала мою руку.
Но Анна Андреевна, несмотря на то
что во время чтения сама была в некотором волнении и тронута, смотрела теперь
так, как будто хотела выговорить: «Оно конечно, Александр Македонский герой, но зачем же стулья ломать?» и т. д.
Так утешил,
что я даже и не ожидал.
Вон у меня там «Освобождение Москвы» лежит, в Москве же и сочинили, — ну
так оно с первой строки, братец, видно,
что так сказать, орлом воспарил человек…
Слог бы я выправил: я ведь хвалю, а
что ни говори, все-таки мало возвышенного…
— Знаешь, Ваня? — продолжал старик, увлекаясь все более и более, — это хоть не служба, зато все-таки карьера. Прочтут и высокие лица. Вот ты говорил, Гоголь вспоможение ежегодное получает и за границу послан. А
что, если б и ты? А? Или еще рано? Надо еще что-нибудь сочинить?
Так сочиняй, брат, сочиняй поскорее! Не засыпай на лаврах.
Чего глядеть-то!
И он говорил это с
таким убежденным видом, с
таким добродушием,
что недоставало решимости остановить и расхолодить его фантазию.
— Ну, ну, хорошо, хорошо! Я ведь
так, спроста говорю. Генерал не генерал, а пойдемте-ка ужинать. Ах ты чувствительная! — прибавил он, потрепав свою Наташу по раскрасневшейся щечке,
что любил делать при всяком удобном случае, — я, вот видишь ли, Ваня, любя говорил. Ну, хоть и не генерал (далеко до генерала!), а все-таки известное лицо, сочинитель!
Ну, положим, хоть и писатель; а я вот
что хотел сказать: камергером, конечно, не сделают за то,
что роман сочинил; об этом и думать нечего; а все-таки можно в люди пройти; ну сделаться каким-нибудь там атташе.
Эдак, знаешь, бледные они, говорят, бывают, поэты-то, ну и с волосами
такими, и в глазах эдак что-то… знаешь, там Гете какой-нибудь или проч.…я это в «Аббаддонне» читал… а
что?
Ты, положим, талант, даже замечательный талант… ну, не гений, как об тебе там сперва прокричали, а
так, просто талант (я еще вот сегодня читал на тебя эту критику в «Трутне»; слишком уж там тебя худо третируют: ну да ведь это
что ж за газета!).
Но не оттого закружилась у меня тогда голова и тосковало сердце
так,
что я десять раз подходил к их дверям и десять раз возвращался назад, прежде
чем вошел, — не оттого,
что не удалась мне моя карьера и
что не было у меня еще ни славы, ни денег; не оттого,
что я еще не какой-нибудь «атташе» и далеко было до того, чтоб меня послали для поправления здоровья в Италию; а оттого,
что можно прожить десять лет в один год, и прожила в этот год десять лет и моя Наташа.
Костюм мой был жалок и худо на мне сидел; лицом я осунулся, похудел, пожелтел, — а все-таки далеко не похож был я на поэта, и в глазах моих все-таки не было ничего великого, о
чем так хлопотал когда-то добрый Николай Сергеич.
— А
что? Ничего с ней, — отозвался Николай Сергеич неохотно и отрывисто, — здорова.
Так, в лета входит девица, перестала младенцем быть, вот и все. Кто их разберет, эти девичьи печали да капризы?
Она молчала; наконец, взглянула на меня как будто с упреком, и столько пронзительной боли, столько страдания было в ее взгляде,
что я понял, какою кровью и без моих слов обливается теперь ее раненое сердце. Я понял,
чего стоило ей ее решение и как я мучил, резал ее моими бесполезными, поздними словами; я все это понимал и все-таки не мог удержать себя и продолжал говорить...
— Неужели ж ты
так его полюбила? — вскричал я, с замиранием сердца смотря на нее и почти сам не понимая,
что спрашиваю.
— До романов ли, до меня ли теперь, Наташа! Да и
что мои дела! Ничего;
так себе, да и бог с ними! А вот
что, Наташа: это он сам потребовал, чтоб ты шла к нему?
— Господи!
Что ж это у вас происходит! Сам же все и рассказал, да еще в
такое время?..
— А почему ж ты знаешь,
что невеста его
так хороша и
что он и ею уж увлекается?
— Как! Сам же и сказал тебе,
что может другую любить, а от тебя потребовал теперь
такой жертвы?
А
что он увлекся,
так ведь стоит только мне неделю с ним не видаться, он и забудет меня и полюбит другую, а потом как увидит меня, то и опять у ног моих будет.
Что если ты правду про него сейчас говорил (я никогда этого не говорил),
что он только обманывает меня и только кажется
таким правдивым и искренним, а сам злой и тщеславный!
Этот стон с
такою болью вырвался из ее сердца,
что вся душа моя заныла в тоске. Я понял,
что Наташа потеряла уже всякую власть над собой. Только слепая, безумная ревность в последней степени могла довести ее до
такого сумасбродного решения. Но во мне самом разгорелась ревность и прорвалась из сердца. Я не выдержал: гадкое чувство увлекло меня.
— Наташа, — сказал я, — одного только я не понимаю: как ты можешь любить его после того,
что сама про него сейчас говорила? Не уважаешь его, не веришь даже в любовь его и идешь к нему без возврата, и всех для него губишь?
Что ж это
такое? Измучает он тебя на всю жизнь, да и ты его тоже. Слишком уж любишь ты его, Наташа, слишком! Не понимаю я
такой любви.
Я ведь и сама знаю,
что с ума сошла и не
так люблю, как надо.
— Обещал, все обещал. Он ведь для того меня и зовет теперь, чтоб завтра же обвенчаться потихоньку, за городом; да ведь он не знает,
что делает. Он, может быть, как и венчаются-то, не знает. И какой он муж! Смешно, право. А женится,
так несчастлив будет, попрекать начнет… Не хочу я, чтоб он когда-нибудь в чем-нибудь попрекнул меня. Все ему отдам, а он мне пускай ничего.
Что ж, коль он несчастлив будет от женитьбы, зачем же его несчастным делать?
— Он, может быть, и совсем не придет, — проговорила она с горькой усмешкой. — Третьего дня он писал,
что если я не дам ему слова прийти, то он поневоле должен отложить свое решение — ехать и обвенчаться со мною; а отец увезет его к невесте. И
так просто,
так натурально написал, как будто это и совсем ничего…
Что если он и вправду поехал к ней,Ваня?
Я жадно в него всматривался, хоть и видел его много раз до этой минуты; я смотрел в его глаза, как будто его взгляд мог разрешить все мои недоумения, мог разъяснить мне:
чем, как этот ребенок мог очаровать ее, мог зародить в ней
такую безумную любовь — любовь до забвения самого первого долга, до безрассудной жертвы всем,
что было для Наташи до сих пор самой полной святыней? Князь взял меня за обе руки, крепко пожал их, и его взгляд, кроткий и ясный, проник в мое сердце.