Неточные совпадения
Мебель, вся очень старая и из желтого дерева, состояла из дивана
с огромною выгнутою деревянною спинкой, круглого стола овальной формы перед диваном, туалета
с зеркальцем в простенке, стульев по стенам да двух-трех грошовых картинок в желтых рамках, изображавших немецких барышень
с птицами в
руках, — вот и вся мебель.
Остались: один хмельной, но немного, сидевший за пивом,
с виду мещанин; товарищ его, толстый, огромный, в сибирке [Сибирка — верхняя одежда в виде короткого сарафана в талию со сборками и стоячим воротником.] и
с седою бородой, очень захмелевший, задремавший на лавке, и изредка, вдруг, как бы спросонья, начинавший прищелкивать пальцами, расставив
руки врозь, и подпрыгивать верхнею частию корпуса, не вставая
с лавки, причем подпевал какую-то ерунду, силясь припомнить стихи, вроде...
Он налил стаканчик, выпил и задумался. Действительно, на его платье и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие былинки сена. Очень вероятно было, что он пять дней не раздевался и не умывался. Особенно
руки были грязные, жирные, красные,
с черными ногтями.
Только встал я тогда поутру-с, одел лохмотья мои, воздел
руки к небу и отправился к его превосходительству Ивану Афанасьевичу.
— Жалеть! зачем меня жалеть! — вдруг возопил Мармеладов, вставая
с протянутою вперед
рукой, в решительном вдохновении, как будто только и ждал этих слов.
Оно ходила взад и вперед по своей небольшой комнате, сжав
руки на груди,
с запекшимися губами и неровно, прерывисто дышала.
— Пропил! всё, всё пропил! — кричала в отчаянии бедная женщина, — и платье не то! Голодные, голодные! (и, ломая
руки, она указывала на детей). О, треклятая жизнь! А вам, вам не стыдно, — вдруг набросилась она на Раскольникова, — из кабака! Ты
с ним пил? Ты тоже
с ним пил! Вон!
Виднелись фигуры в халатах и совершенно нараспашку, в летних до неприличия костюмах, иные
с картами в
руках.
Уходя, Раскольников успел просунуть
руку в карман, загреб сколько пришлось медных денег, доставшихся ему
с разменянного в распивочной рубля, и неприметно положил на окошко.
Письмо дрожало в
руках его; он не хотел распечатывать при ней: ему хотелось остаться наедине
с этим письмом.
И вот снится ему: они идут
с отцом по дороге к кладбищу и проходят мимо кабака; он держит отца за
руку и со страхом оглядывается на кабак.
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве
с Матвеем ушел, — кричит он
с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет в
руки кнут,
с наслаждением готовясь сечь савраску.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои
руки, кричит, бросается к седому старику
с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за
руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
— А чтобы те леший! — вскрикивает в ярости Миколка. Он бросает кнут, нагибается и вытаскивает со дна телеги длинную и толстую оглоблю, берет ее за конец в обе
руки и
с усилием размахивается над савраской.
— Мое добро! — кричит Миколка,
с ломом в
руках и
с налитыми кровью глазами. Он стоит, будто жалея, что уж некого больше бить.
Последний же день, так нечаянно наступивший и все разом порешивший, подействовал на него почти совсем механически: как будто его кто-то взял за
руку и потянул за собой, неотразимо, слепо,
с неестественною силою, без возражений.
Стараясь развязать снурок и оборотясь к окну, к свету (все окна у ней были заперты, несмотря на духоту), она на несколько секунд совсем его оставила и стала к нему задом. Он расстегнул пальто и высвободил топор из петли, но еще не вынул совсем, а только придерживал правою
рукой под одеждой.
Руки его были ужасно слабы; самому ему слышалось, как они,
с каждым мгновением, все более немели и деревенели. Он боялся, что выпустит и уронит топор… вдруг голова его как бы закружилась.
В нетерпении он взмахнул было опять топором, чтобы рубнуть по снурку тут же, по телу, сверху, но не посмел, и
с трудом, испачкав
руки и топор, после двухминутной возни, разрезал снурок, не касаясь топором тела, и снял; он не ошибся — кошелек.
Среди комнаты стояла Лизавета,
с большим узлом в
руках, и смотрела в оцепенении на убитую сестру, вся белая как полотно и как бы не в силах крикнуть.
— Да уж не вставай, — продолжала Настасья, разжалобясь и видя, что он спускает
с дивана ноги. — Болен, так и не ходи: не сгорит. Что у те в руках-то?
Он взглянул: в правой
руке у него отрезанные куски бахромы, носок и лоскутья вырванного кармана. Так и спал
с ними. Потом уже, размышляя об этом, вспоминал он, что и полупросыпаясь в жару, крепко-накрепко стискивал все это в
руке и так опять засыпал.
Контора была от него
с четверть версты. Она только что переехала на новую квартиру, в новый дом, в четвертый этаж. На прежней квартире он был когда-то мельком, но очень давно. Войдя под ворота, он увидел направо лестницу, по которой сходил мужик
с книжкой в
руках; «дворник, значит; значит, тут и есть контора», и он стал подниматься наверх наугад. Спрашивать ни у кого ни об чем не хотел.
Даже бумага выпала из
рук Раскольникова, и он дико смотрел на пышную даму, которую так бесцеремонно отделывали; но скоро, однако же, сообразил, в чем дело, и тотчас же вся эта история начала ему очень даже нравиться. Он слушал
с удовольствием, так даже, что хотелось хохотать, хохотать, хохотать… Все нервы его так и прыгали.
— Да вы писать не можете, у вас перо из
рук валится, — заметил письмоводитель,
с любопытством вглядываясь в Раскольникова. — Вы больны?
Он бросился в угол, запустил
руку под обои и стал вытаскивать вещи и нагружать ими карманы. Всего оказалось восемь штук: две маленькие коробки,
с серьгами или
с чем-то в этом роде, — он хорошенько не посмотрел; потом четыре небольшие сафьянные футляра. Одна цепочка была просто завернута в газетную бумагу. Еще что-то в газетной бумаге, кажется орден…
— Это денег-то не надо! Ну, это, брат, врешь, я свидетель! Не беспокойтесь, пожалуйста, это он только так… опять вояжирует. [Вояжирует — здесь: грезит, блуждает в царстве снов (от фр. voyager — путешествовать).]
С ним, впрочем, это и наяву бывает… Вы человек рассудительный, и мы будем его руководить, то есть попросту его
руку водить, он и подпишет. Принимайтесь-ка…
По прежнему обхватил он левою
рукой голову больного, приподнял его и начал поить
с чайной ложечки чаем, опять беспрерывно и особенно усердно подувая на ложку, как будто в этом процессе подувания и состоял самый главный и спасительный пункт выздоровления.
— Ну, и
руки греет, и наплевать! Так что ж, что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе то, что он
руки греет? Я говорил, что он в своем роде только хорош! А прямо-то, во всех-то родах смотреть — так много ль людей хороших останется? Да я уверен, что за меня тогда совсем
с требухой всего-то одну печеную луковицу дадут, да и то если
с тобой в придачу!..
Раскольников оборотился к стене, где на грязных желтых обоях
с белыми цветочками выбрал один неуклюжий белый цветок,
с какими-то коричневыми черточками, и стал рассматривать: сколько в нем листиков, какие на листиках зазубринки и сколько черточек? Он чувствовал, что у него онемели
руки и ноги, точно отнялись, но и не попробовал шевельнуться и упорно глядел на цветок.
— Как попали! Как попали? — вскричал Разумихин, — и неужели ты, доктор, ты, который прежде всего человека изучать обязан и имеешь случай, скорей всякого другого, натуру человеческую изучить, — неужели ты не видишь, по всем этим данным, что это за натура этот Николай? Неужели не видишь,
с первого же разу, что все, что он показал при допросах, святейшая правда есть? Точнехонько так и попали в
руки, как он показал. Наступил на коробку и поднял!
Слушай внимательно: и дворник, и Кох, и Пестряков, и другой дворник, и жена первого дворника, и мещанка, что о ту пору у ней в дворницкой сидела, и надворный советник Крюков, который в эту самую минуту
с извозчика встал и в подворотню входил об
руку с дамою, — все, то есть восемь или десять свидетелей, единогласно показывают, что Николай придавил Дмитрия к земле, лежал на нем и его тузил, а тот ему в волосы вцепился и тоже тузил.
В ответ на это Раскольников медленно опустился на подушку, закинул
руки за голову и стал смотреть в потолок. Тоска проглянула в лице Лужина. Зосимов и Разумихин еще
с большим любопытством принялись его оглядывать, и он видимо, наконец, сконфузился.
Петр Петрович как-то уж слишком почтительно
с ней обращался и слишком осторожно держал ее в
руках.
Раскольников приостановился рядом
с двумя-тремя слушателями, послушал, вынул пятак и положил в
руку девушке.
— Что руки-то дрогнули? — подхватил Заметов, — нет, это возможно-с. Нет, это я совершенно уверен, что это возможно. Иной раз не выдержишь.
А как кончил бы, из пятой да из второй вынул бы по кредитке, да опять на свет, да опять сомнительно, «перемените, пожалуйста», — да до седьмого поту конторщика бы довел, так что он меня как и
с рук-то сбыть уж не знал бы!
— Фу, какие вы страшные вещи говорите! — сказал, смеясь, Заметов. — Только все это один разговор, а на деле, наверно, споткнулись бы. Тут, я вам скажу, по-моему, не только нам
с вами, даже натертому, отчаянному человеку за себя поручиться нельзя. Да чего ходить — вот пример: в нашей-то части старуху-то убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня на все риски рискнул, одним чудом спасся, — а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал; по делу видно…
— Да вот тебе еще двадцать копеек на водку. Ишь сколько денег! — протянул он Заметову свою дрожащую
руку с кредитками, — красненькие, синенькие, двадцать пять рублей. Откудова? А откудова платье новое явилось? Ведь знаете же, что копейки не было! Хозяйку-то небось уж опрашивали… Ну, довольно! Assez cause! [Довольно болтать! (фр.)] До свидания… приятнейшего!..
Но лодки было уж не надо: городовой сбежал по ступенькам схода к канаве, сбросил
с себя шинель, сапоги и кинулся в воду. Работы было немного: утопленницу несло водой в двух шагах от схода, он схватил ее за одежду правою
рукою, левою успел схватиться за шест, который протянул ему товарищ, и тотчас же утопленница была вытащена. Ее положили на гранитные плиты схода. Она очнулась скоро, приподнялась, села, стала чихать и фыркать, бессмысленно обтирая мокрое платье
руками. Она ничего не говорила.
Посреди улицы стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши
с козел, стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У одного из них был в
руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
Катерина Ивановна, как и всегда, чуть только выпадала свободная минута, тотчас же принималась ходить взад и вперед по своей маленькой комнате, от окна до печки и обратно, плотно скрестив
руки на груди, говоря сама
с собой и кашляя.
Катерина Ивановна стояла тут же,
с болью переводя дух и держась
руками за грудь.
Соня остановилась в сенях у самого порога, но не переходила за порог и глядела как потерянная, не сознавая, казалось, ничего, забыв о своем перекупленном из четвертых
рук шелковом, неприличном здесь, цветном платье
с длиннейшим и смешным хвостом, и необъятном кринолине, загородившем всю дверь, и о светлых ботинках, и об омбрельке, [Омбрелька — зонтик (фр. ombrelle).] ненужной ночью, но которую она взяла
с собой, и о смешной соломенной круглой шляпке
с ярким огненного цвета пером.
Глубокий, страшный кашель прервал ее слова. Она отхаркнулась в платок и сунула его напоказ священнику,
с болью придерживая другой
рукою грудь. Платок был весь в крови…
Но он
с неестественным усилием успел опереться на
руке. Он дико и неподвижно смотрел некоторое время на дочь, как бы не узнавая ее. Да и ни разу еще он не видал ее в таком костюме. Вдруг он узнал ее, приниженную, убитую, расфранченную и стыдящуюся, смиренно ожидающую своей очереди проститься
с умирающим отцом. Бесконечное страдание изобразилось в лице его.
— Соня! Дочь! Прости! — крикнул он и хотел было протянуть к ней
руку, но, потеряв опору, сорвался и грохнулся
с дивана, прямо лицом наземь; бросились поднимать его, положили, но он уже отходил. Соня слабо вскрикнула, подбежала, обняла его и так и замерла в этом объятии. Он умер у нее в
руках.
Он положил ей обе
руки на плечи и
с каким-то счастьем глядел на нее. Ему так приятно было на нее смотреть, — он сам не знал почему.
— Папочку жалко! — проговорила она через минуту, поднимая свое заплаканное личико и вытирая
руками слезы, — все такие теперь несчастия пошли, — прибавила она неожиданно,
с тем особенно солидным видом, который усиленно принимают дети, когда захотят вдруг говорить, как «большие».
— Знаю, что вместе войдем, но мне хочется здесь пожать тебе
руку и здесь
с тобой проститься. Ну, давай
руку, прощай!
И, схватив за
руку Дунечку так, что чуть не вывернул ей
руки, он пригнул ее посмотреть на то, что «вот уж он и очнулся». И мать и сестра смотрели на Разумихина как на провидение,
с умилением и благодарностью; они уже слышали от Настасьи, чем был для их Роди, во все время болезни, этот «расторопный молодой человек», как назвала его, в тот же вечер, в интимном разговоре
с Дуней, сама Пульхерия Александровна Раскольникова.