Неточные совпадения
На улице жара
стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу,
не имеющему возможности нанять дачу, — все это разом неприятно потрясло и без того уже расстроенные нервы юноши.
«Это у злых и старых вдовиц бывает такая чистота», — продолжал про себя Раскольников и с любопытством покосился на ситцевую занавеску перед дверью во вторую крошечную комнатку, где
стояли старухины постель и комод и куда он еще ни разу
не заглядывал.
В самой же комнате было всего только два стула и клеенчатый очень ободранный диван, перед которым
стоял старый кухонный сосновый стол, некрашеный и ничем
не покрытый.
Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая, как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он
не доходил теперь и до колен,
стояла в углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка рукой.
Ясно, что тут
не кто иной, как Родион Романович Раскольников в ходу и на первом плане
стоит.
«Дорого, дорого
стоит, Дунечка, сия чистота!» Ну если потом
не под силу станет, раскаетесь?
Раскольников
не сел и уйти
не хотел, а
стоял перед нею в недоумении.
Этот бульвар и всегда
стоит пустынный, теперь же, во втором часу и в такой зной, никого почти
не было.
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного бы великого человека
не было. Говорят: «долг, совесть», — я ничего
не хочу говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем?
Стой, я тебе еще задам один вопрос. Слушай!
Прибавим только, что фактические, чисто материальные затруднения дела вообще играли в уме его самую второстепенную роль. «
Стоит только сохранить над ними всю волю и весь рассудок, и они, в свое время, все будут побеждены, когда придется познакомиться до малейшей тонкости со всеми подробностями дела…» Но дело
не начиналось.
Переведя дух и прижав рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница на ту пору
стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то
не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но те и
не поглядели. Он
постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем
не было, но… над ними еще два этажа».
Видя же, что она
стоит в дверях поперек и
не дает ему пройти, он пошел прямо на нее.
Среди комнаты
стояла Лизавета, с большим узлом в руках, и смотрела в оцепенении на убитую сестру, вся белая как полотно и как бы
не в силах крикнуть.
Он
стоял, смотрел и
не верил глазам своим: дверь, наружная дверь, из прихожей на лестницу, та самая, в которую он давеча звонил и вошел,
стояла отпертая, даже на целую ладонь приотворенная: ни замка, ни запора, все время, во все это время! Старуха
не заперла за ним, может быть, из осторожности. Но боже! Ведь видел же он потом Лизавету! И как мог, как мог он
не догадаться, что ведь вошла же она откуда-нибудь!
Не сквозь стену же.
И, наконец, когда уже гость стал подниматься в четвертый этаж, тут только он весь вдруг встрепенулся и успел-таки быстро и ловко проскользнуть назад из сеней в квартиру и притворить за собой дверь. Затем схватил запор и тихо, неслышно, насадил его на петлю. Инстинкт помогал. Кончив все, он притаился
не дыша, прямо сейчас у двери. Незваный гость был уже тоже у дверей. Они
стояли теперь друг против друга, как давеча он со старухой, когда дверь разделяла их, а он прислушивался.
—
Стойте! — закричал опять молодой человек, —
не дергайте! Тут что-нибудь да
не так… вы ведь звонили, дергали —
не отпирают; значит, или они обе в обмороке, или…
Раскольников
стоял и сжимал топор. Он был точно в бреду. Он готовился даже драться с ними, когда они войдут. Когда они стучались и сговаривались, ему несколько раз вдруг приходила мысль кончить все разом и крикнуть им из-за дверей. Порой хотелось ему начать ругаться с ними, дразнить их, покамест
не отперли. «Поскорей бы уж!» — мелькнуло в его голове.
«Куски рваной холстины ни в каком случае
не возбудят подозрения; кажется, так, кажется, так!» — повторял он,
стоя среди комнаты, и с напряженным до боли вниманием стал опять высматривать кругом, на полу и везде,
не забыл ли еще чего-нибудь?
— Луиза Ивановна, вы бы сели, — сказал он мельком разодетой багрово-красной даме, которая все
стояла, как будто
не смея сама сесть, хотя стул был рядом.
Он
не отвечал. Настасья все
стояла над ним, пристально глядела на него и
не уходила.
Он
стоял среди комнаты и в мучительном недоумении осматривался кругом; подошел к двери, отворил, прислушался; но это было
не то.
А коробку он выронил из кармана, когда за дверью
стоял, и
не заметил, что выронил, потому
не до того ему было.
Не доходя Сенной, на мостовой, перед мелочною лавкой
стоял молодой черноволосый шарманщик и вертел какой-то весьма чувствительный романс.
Раскольников перешел через площадь. Там, на углу,
стояла густая толпа народа, все мужиков. Он залез в самую густоту, заглядывая в лица. Его почему-то тянуло со всеми заговаривать. Но мужики
не обращали внимания на него и все что-то галдели про себя, сбиваясь кучками. Он
постоял, подумал и пошел направо, тротуаром, по направлению к В—му. Миновав площадь, он попал в переулок…
Неподвижное и серьезное лицо Раскольникова преобразилось в одно мгновение, и вдруг он залился опять тем же нервным хохотом, как давеча, как будто сам совершенно
не в силах был сдержать себя. И в один миг припомнилось ему до чрезвычайной ясности ощущения одно недавнее мгновение, когда он
стоял за дверью, с топором, запор прыгал, они за дверью ругались и ломились, а ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть им язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать!
— Об заклад, что придешь! — крикнул ему вдогонку Разумихин. — Иначе ты… иначе знать тебя
не хочу!
Постой, гей! Заметов там?
В контору надо было идти все прямо и при втором повороте взять влево: она была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две улицы, — может быть, безо всякой цели, а может быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то на ухо. Он поднял голову и увидал, что
стоит у тогодома, у самых ворот. С того вечера он здесь
не был и мимо
не проходил.
Посреди улицы
стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков
не было, и сам кучер, слезши с козел,
стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У одного из них был в руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
До сих пор он
не замечал ее: она
стояла в углу и в тени.
Радостный, восторженный крик встретил появление Раскольникова. Обе бросились к нему. Но он
стоял как мертвый; невыносимое внезапное сознание ударило в него, как громом. Да и руки его
не поднимались обнять их:
не могли. Мать и сестра сжимали его в объятиях, целовали его, смеялись, плакали… Он ступил шаг, покачнулся и рухнулся на пол в обмороке.
— Да ты с ума сошел! Деспот! — заревел Разумихин, но Раскольников уже
не отвечал, а может быть, и
не в силах был отвечать. Он лег на диван и отвернулся к стене в полном изнеможении. Авдотья Романовна любопытно поглядела на Разумихина; черные глаза ее сверкнули: Разумихин даже вздрогнул под этим взглядом. Пульхерия Александровна
стояла как пораженная.
— Да и Авдотье Романовне невозможно в нумерах без вас одной! Подумайте, где вы
стоите! Ведь этот подлец, Петр Петрович,
не мог разве лучше вам квартиру… А впрочем, знаете, я немного пьян и потому… обругал;
не обращайте…
Он
стоял с обеими дамами, схватив их обеих за руки, уговаривая их и представляя им резоны с изумительною откровенностью и, вероятно, для большего убеждения, почти при каждом слове своем, крепко-накрепко, как в тисках, сжимал им обеим руки до боли и, казалось, пожирал глазами Авдотью Романовну, нисколько этим
не стесняясь.
Видите, барыни, — остановился он вдруг, уже поднимаясь на лестницу в нумера, — хоть они у меня там все пьяные, но зато все честные, и хоть мы и врем, потому ведь и я тоже вру, да довремся же, наконец, и до правды, потому что на благородной дороге
стоим, а Петр Петрович…
не на благородной дороге
стоит.
— Уверяю, заботы немного, только говори бурду, какую хочешь, только подле сядь и говори. К тому же ты доктор, начни лечить от чего-нибудь. Клянусь,
не раскаешься. У ней клавикорды
стоят; я ведь, ты знаешь, бренчу маленько; у меня там одна песенка есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие любит, — ну, с песенки и началось; а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю,
не раскаешься!
— Что тело долго
стоит… ведь теперь жарко, дух… так что сегодня, к вечерне, на кладбище перенесут, до завтра, в часовню. Катерина Ивановна сперва
не хотела, а теперь и сама видит, что нельзя…
—
Не стоит-с; но примите в соображение, что ошибка возможна ведь только со стороны первого разряда, то есть «обыкновенных» людей, (как я, может быть, очень неудачно, их назвал).
Как: из-за того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с бредом, уже, может быть, начинавшейся в нем (заметь себе!), мнительный, самолюбивый, знающий себе цену и шесть месяцев у себя в углу никого
не видавший, в рубище и в сапогах без подметок, —
стоит перед какими-то кварташками [Кварташка — ироническое от «квартальный надзиратель».] и терпит их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра, [Реомюр, Рене Антуан (1683–1757) — изобретатель спиртового термометра, шкала которого определялась точками кипения и замерзания воды.
—
Стой! — закричал Разумихин, хватая вдруг его за плечо, —
стой! Ты наврал! Я надумался: ты наврал! Ну какой это подвох? Ты говоришь, что вопрос о работниках был подвох? Раскуси: ну если б это ты сделал, мог ли б ты проговориться, что видел, как мазали квартиру… и работников? Напротив: ничего
не видал, если бы даже и видел! Кто ж сознается против себя?
Осторожно отвел он рукою салоп и увидал, что тут
стоит стул, а на стуле в уголку сидит старушонка, вся скрючившись и наклонив голову, так что он никак
не мог разглядеть лица, но это была она.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где
стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше
не приходил. Я Марфе Петровне тогда
не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
— Любовь к будущему спутнику жизни, к мужу, должна превышать любовь к брату, — произнес он сентенциозно, — а во всяком случае, я
не могу
стоять на одной доске…
— Ура! — закричал Разумихин, — теперь
стойте, здесь есть одна квартира, в этом же доме, от тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами
не сообщается, и меблированная, цена умеренная, три горенки. Вот на первый раз и займите. Часы я вам завтра заложу и принесу деньги, а там все уладится. А главное, можете все трое вместе жить, и Родя с вами… Да куда ж ты, Родя?
Еще бы
не ужас, что ты живешь в этой грязи, которую так ненавидишь, и в то же время знаешь сама (только
стоит глаза раскрыть), что никому ты этим
не помогаешь и никого ни от чего
не спасаешь!
Весь этот позор, очевидно, коснулся ее только механически; настоящий разврат еще
не проник ни одною каплей в ее сердце: он это видел; она
стояла перед ним наяву…
Соня упорно глядела в землю и
не отвечала. Она
стояла немного боком к столу.
Между тем он
стоял в приемной, а мимо него ходили и проходили люди, которым, по-видимому, никакого до него
не было дела.
— Порфирий Петрович! — проговорил он громко и отчетливо, хотя едва
стоял на дрожавших ногах, — я, наконец, вижу ясно, что вы положительно подозреваете меня в убийстве этой старухи и ее сестры Лизаветы. С своей стороны, объявляю вам, что все это мне давно уже надоело. Если находите, что имеете право меня законно преследовать, то преследуйте; арестовать, то арестуйте. Но смеяться себе в глаза и мучить себя я
не позволю.
И вдруг Раскольникову ясно припомнилась вся сцена третьего дня под воротами; он сообразил, что, кроме дворников, там
стояло тогда еще несколько человек,
стояли и женщины. Он припомнил один голос, предлагавший вести его прямо в квартал. Лицо говорившего
не мог он вспомнить и даже теперь
не признавал, но ему памятно было, что он даже что-то ответил ему тогда, обернулся к нему…
— Это все вздор и клевета! — вспыхнул Лебезятников, который постоянно трусил напоминания об этой истории, — и совсем это
не так было! Это было другое… Вы
не так слышали; сплетня! Я просто тогда защищался. Она сама первая бросилась на меня с когтями… Она мне весь бакенбард выщипала… Всякому человеку позволительно, надеюсь, защищать свою личность. К тому же я никому
не позволю с собой насилия… По принципу. Потому это уж почти деспотизм. Что ж мне было: так и
стоять перед ней? Я ее только отпихнул.