Неточные совпадения
Итак, мог же,
стало быть, этот молодой человек иметь в себе столько самой прямой и обольстительной силы, чтобы привлечь такое чистое до тех пор существо и, главное, такое совершенно разнородное с собою существо, совершенно из
другого мира и из
другой земли, и на такую явную гибель?
Когда он ездил на конфирмацию, то к нему приехал аббат Риго поздравить с первым причастием, и оба кинулись в слезах
друг другу на шею, и аббат Риго
стал его ужасно прижимать к своей груди, с разными жестами.
— Cher, cher enfant! — восклицал он, целуя меня и обнимая (признаюсь, я сам было заплакал черт знает с чего, хоть мигом воздержался, и даже теперь, как пишу, у меня краска в лице), — милый
друг, ты мне теперь как родной; ты мне в этот месяц
стал как кусок моего собственного сердца!
— Но передать князю Сокольскому я тоже не могу: я убью все надежды Версилова и, кроме того, выйду перед ним изменником… С
другой стороны, передав Версилову, я ввергну невинных в нищету, а Версилова все-таки ставлю в безвыходное положение: или отказаться от наследства, или
стать вором.
Полтора года назад Версилов,
став через старого князя Сокольского
другом дома Ахмаковых (все тогда находились за границей, в Эмсе), произвел сильное впечатление, во-первых, на самого Ахмакова, генерала и еще нестарого человека, но проигравшего все богатое приданое своей жены, Катерины Николаевны, в три года супружества в карты и от невоздержной жизни уже имевшего удар.
Если б Колумб перед открытием Америки
стал рассказывать свою идею
другим, я убежден, что его бы ужасно долго не поняли.
Сомнения нет, что намерения
стать Ротшильдом у них не было: это были лишь Гарпагоны или Плюшкины в чистейшем их виде, не более; но и при сознательном наживании уже в совершенно
другой форме, но с целью
стать Ротшильдом, — потребуется не меньше хотения и силы воли, чем у этих двух нищих.
— Merci,
друг, я сюда еще ни разу не вползал, даже когда нанимал квартиру. Я предчувствовал, что это такое, но все-таки не предполагал такой конуры, —
стал он посредине моей светелки, с любопытством озираясь кругом. — Но это гроб, совершенный гроб!
—
Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками,
стало быть, нет?
Я припоминаю слово в слово рассказ его; он
стал говорить с большой даже охотой и с видимым удовольствием. Мне слишком ясно было, что он пришел ко мне вовсе не для болтовни и совсем не для того, чтоб успокоить мать, а наверно имея
другие цели.
—
Друг мой, я с тобой согласен во всем вперед; кстати, ты о плече слышал от меня же, а
стало быть, в сию минуту употребляешь во зло мое же простодушие и мою же доверчивость; но согласись, что это плечо, право, было не так дурно, как оно кажется с первого взгляда, особенно для того времени; мы ведь только тогда начинали. Я, конечно, ломался, но я ведь тогда еще не знал, что ломаюсь. Разве ты, например, никогда не ломаешься в практических случаях?
— А что именно, я и до сих пор не знаю. Но что-то
другое, и, знаешь, даже весьма порядочное; заключаю потому, что мне под конец
стало втрое при нем совестнее. Он на
другой же день согласился на вояж, без всяких слов, разумеется не забыв ни одной из предложенных мною наград.
Петербуржец, среди дня или к вечеру,
становится менее сообщителен и, чуть что, готов и обругать или насмеяться; совсем
другое рано поутру, еще до дела, в самую трезвую и серьезную пору.
Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: „Пустите, пустите!“ Бросилась к дверям, двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя, что приходила к нам, ударила мою Олю два раза в щеку и вытолкнула в дверь: „Не стоишь, говорит, ты, шкура, в благородном доме быть!“ А
другая кричит ей на лестницу: „Ты сама к нам приходила проситься, благо есть нечего, а мы на такую харю и глядеть-то не
стали!“ Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: „В суд, говорит, на нее, в суд!“ Я молчу: ну что, думаю, тут в суде возьмешь, чем докажешь?
Как, неужели все? Да мне вовсе не о том было нужно; я ждал
другого, главного, хотя совершенно понимал, что и нельзя было иначе. Я со свечой
стал провожать его на лестницу; подскочил было хозяин, но я, потихоньку от Версилова, схватил его изо всей силы за руку и свирепо оттолкнул. Он поглядел было с изумлением, но мигом стушевался.
Но, во-первых, я и у ней, в ее комнате, всегда был принят наедине, и она могла сказать мне все что угодно, и не переселяясь к Татьяне Павловне;
стало быть, зачем же назначать
другое место у Татьяны Павловны?
— И лень, и претит. Одна умная женщина мне сказала однажды, что я не имею права
других судить потому, что «страдать не умею», а чтобы
стать судьей
других, надо выстрадать себе право на суд. Немного высокопарно, но в применении ко мне, может, и правда, так что я даже с охотой покорился суждению.
— Ну и слава Богу! — сказала мама, испугавшись тому, что он шептал мне на ухо, — а то я было подумала… Ты, Аркаша, на нас не сердись; умные-то люди и без нас с тобой будут, а вот кто тебя любить-то
станет, коли нас
друг у дружки не будет?
—
Друг мой, все это начинает
становиться до того любопытным, что я предлагаю…
Представь, Петр Ипполитович вдруг сейчас
стал там уверять этого
другого рябого постояльца, что в английском парламенте, в прошлом столетии, нарочно назначена была комиссия из юристов, чтоб рассмотреть весь процесс Христа перед первосвященником и Пилатом, единственно чтоб узнать, как теперь это будет по нашим законам и что все было произведено со всею торжественностью, с адвокатами, прокурорами и с прочим… ну и что присяжные принуждены были вынести обвинительный приговор…
— Что? Как! — вскричал я, и вдруг мои ноги ослабели, и я бессильно опустился на диван. Он мне сам говорил потом, что я побледнел буквально как платок. Ум замешался во мне. Помню, мы все смотрели молча
друг другу в лицо. Как будто испуг прошел по его лицу; он вдруг наклонился, схватил меня за плечи и
стал меня поддерживать. Я слишком помню его неподвижную улыбку; в ней были недоверчивость и удивление. Да, он никак не ожидал такого эффекта своих слов, потому что был убежден в моей виновности.
— Гм… — произнес он раздумчиво и как бы соображая про себя, —
стало быть, это происходило ровно за какой-нибудь час… до одного
другого объяснения.
И поцеловала меня, то есть я позволил себя поцеловать. Ей видимо хотелось бы еще и еще поцеловать меня, обнять, прижать, но совестно ли
стало ей самой при людях, али от чего-то
другого горько, али уж догадалась она, что я ее устыдился, но только она поспешно, поклонившись еще раз Тушарам, направилась выходить. Я стоял.
Читатель помнит, впрочем, что я уже не раз восклицал: «О, если б можно было переменить прежнее и начать совершенно вновь!» Не мог бы я так восклицать, если б не переменился теперь радикально и не
стал совсем
другим человеком.
У иного спящего лицо и во сне умное, а у
другого, даже и умного, во сне лицо
становится очень глупым и потому смешным.
— Болен,
друг, ногами пуще; до порога еще донесли ноженьки, а как вот тут сел, и распухли. Это у меня с прошлого самого четверга, как
стали градусы (NB то есть
стал мороз). Мазал я их доселе мазью, видишь; третьего года мне Лихтен, доктор, Едмунд Карлыч, в Москве прописал, и помогала мазь, ух помогала; ну, а вот теперь помогать перестала. Да и грудь тоже заложило. А вот со вчерашнего и спина, ажно собаки едят… По ночам-то и не сплю.
Итак, что до чувств и отношений моих к Лизе, то все, что было наружу, была лишь напускная, ревнивая ложь с обеих сторон, но никогда мы оба не любили
друг друга сильнее, как в это время. Прибавлю еще, что к Макару Ивановичу, с самого появления его у нас, Лиза, после первого удивления и любопытства,
стала почему-то относиться почти пренебрежительно, даже высокомерно. Она как бы нарочно не обращала на него ни малейшего внимания.
Младший, несмотря на то что она презрительно и брезгливо от него отмахивалась, как бы в самом деле боясь об него запачкаться (чего я никак не понимал, потому что он был такой хорошенький и оказался так хорошо одет, когда сбросил шубу), — младший настойчиво
стал просить ее повязать своему длинному
другу галстух, а предварительно повязать ему чистые воротнички из Ламбертовых.
Осиротевшие люди тотчас же
стали бы прижиматься
друг к
другу теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они одни составляют все
друг для
друга.
Они
стали бы нежны
друг к
другу и не стыдились бы того, как теперь, и ласкали бы
друг друга, как дети.
— Я вас пугаю, но вот что,
друзья мои: потешьте меня каплю, сядьте опять и
станьте все спокойнее — на одну хоть минуту!