Неточные совпадения
Но объяснить, кого я встретил, так, заранее, когда никто ничего
не знает, будет пошло; даже, я думаю, и тон этот пошл:
дав себе слово уклоняться от литературных красот, я с первой строки впадаю в эти красоты.
Правда, в женщинах я ничего
не знаю, да и знать
не хочу, потому что всю жизнь буду плевать и
дал слово.
«Я буду
не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже
не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда
не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и
дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая
не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо
не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я
не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Женщина, то есть
дама, — я об
дамах говорю — так и прет на вас прямо, даже
не замечая вас, точно вы уж так непременно и обязаны отскочить и уступить дорогу.
Вошли две
дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени всего только раз в моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому что в сущности
не стоит).
— Извините, князь, я —
не Аркадий Андреевич, а Аркадий Макарович, — резко отрезал я, совсем уж забыв, что нужно бы ответить
дамам поклоном. Черт бы взял эту неблагопристойную минуту!
Вот уже третий год как я
не беру извозчиков — такое
дал слово (иначе
не скопил бы шестидесяти рублей).
Я действительно был в некотором беспокойстве. Конечно, я
не привык к обществу, даже к какому бы ни было. В гимназии я с товарищами был на ты, но ни с кем почти
не был товарищем, я сделал себе угол и жил в углу. Но
не это смущало меня. На всякий случай я
дал себе слово
не входить в споры и говорить только самое необходимое, так чтоб никто
не мог обо мне ничего заключить; главное —
не спорить.
— Сделайте одолжение, — прибавила тотчас же довольно миловидная молоденькая женщина, очень скромно одетая, и, слегка поклонившись мне, тотчас же вышла. Это была жена его, и, кажется, по виду она тоже спорила, а ушла теперь кормить ребенка. Но в комнате оставались еще две
дамы — одна очень небольшого роста, лет двадцати, в черном платьице и тоже
не из дурных, а другая лет тридцати, сухая и востроглазая. Они сидели, очень слушали, но в разговор
не вступали.
Противники Версилова много бы
дали за этот документ,
не имеющий, впрочем, решительного юридического значения.
Но после похорон девицы молодой князь Сокольский, возвратившийся из Парижа в Эмс,
дал Версилову пощечину публично в саду и тот
не ответил вызовом; напротив, на другой же день явился на променаде как ни в чем
не бывало.
— Я
не про себя, — прибавил я, тоже вставая, — я
не употреблю. Мне хоть три жизни
дайте — мне и тех будет мало.
Отсюда прямо два вывода: первый — упорство в накоплении, даже копеечными суммами, впоследствии
дает громадные результаты (время тут ничего
не значит), и второй — что самая нехитрая форма наживания, но лишь непрерывная, обеспечена в успехе математически.
Я буду ласков и с теми и с другими и, может быть,
дам им денег, но сам от них ничего
не возьму.
— Совсем нет,
не приписывайте мне глупостей. Мама, Андрей Петрович сейчас похвалил меня за то, что я засмеялся;
давайте же смеяться — что так сидеть! Хотите, я вам про себя анекдоты стану рассказывать? Тем более что Андрей Петрович совсем ничего
не знает из моих приключений.
Я попал в театр в первый раз в жизни, в любительский спектакль у Витовтовой; свечи, люстры,
дамы, военные, генералы, девицы, занавес, ряды стульев — ничего подобного я до сих пор
не видывал.
— Нельзя, Татьяна Павловна, — внушительно ответил ей Версилов, — Аркадий, очевидно, что-то замыслил, и, стало быть, надо ему непременно
дать кончить. Ну и пусть его! Расскажет, и с плеч долой, а для него в том и главное, чтоб с плеч долой спустить. Начинай, мой милый, твою новую историю, то есть я так только говорю: новую;
не беспокойся, я знаю конец ее.
Я
не сейчас ведь ответа прошу: я знаю, что на такие вопросы нельзя
давать ответа тотчас же…
В виде гарантии я
давал ему слово, что если он
не захочет моих условий, то есть трех тысяч, вольной (ему и жене, разумеется) и вояжа на все четыре стороны (без жены, разумеется), — то пусть скажет прямо, и я тотчас же
дам ему вольную, отпущу ему жену, награжу их обоих, кажется теми же тремя тысячами, и уж
не они от меня уйдут на все четыре стороны, а я сам от них уеду на три года в Италию, один-одинехонек.
Короче, я объяснил ему кратко и ясно, что, кроме него, у меня в Петербурге нет решительно никого, кого бы я мог послать, ввиду чрезвычайного дела чести, вместо секунданта; что он старый товарищ и отказаться поэтому даже
не имеет и права, а что вызвать я желаю гвардии поручика князя Сокольского за то, что, год с лишком назад, он, в Эмсе,
дал отцу моему, Версилову, пощечину.
— Нет-с, я ничего
не принимал у Ахмаковой. Там, в форштадте, был доктор Гранц, обремененный семейством, по полталера ему платили, такое там у них положение на докторов, и никто-то его вдобавок
не знал, так вот он тут был вместо меня… Я же его и посоветовал, для мрака неизвестности. Вы следите? А я только практический совет один
дал, по вопросу Версилова-с, Андрея Петровича, по вопросу секретнейшему-с, глаз на глаз. Но Андрей Петрович двух зайцев предпочел.
— Это сын его, родной его сын! — повторял он, подводя меня к
дамам и
не прибавляя, впрочем, ничего больше для разъяснения.
—
Дайте ему в щеку!
Дайте ему в щеку! — прокричала Татьяна Павловна, а так как Катерина Николаевна хоть и смотрела на меня (я помню все до черточки),
не сводя глаз, но
не двигалась с места, то Татьяна Павловна, еще мгновение, и наверно бы сама исполнила свой совет, так что я невольно поднял руку, чтоб защитить лицо; вот из-за этого-то движения ей и показалось, что я сам замахиваюсь.
Объяснение это последовало при странных и необыкновенных обстоятельствах. Я уже упоминал, что мы жили в особом флигеле на дворе; эта квартира была помечена тринадцатым номером. Еще
не войдя в ворота, я услышал женский голос, спрашивавший у кого-то громко, с нетерпением и раздражением: «Где квартира номер тринадцать?» Это спрашивала
дама, тут же близ ворот, отворив дверь в мелочную лавочку; но ей там, кажется, ничего
не ответили или даже прогнали, и она сходила с крылечка вниз, с надрывом и злобой.
— Вот мама посылает тебе твои шестьдесят рублей и опять просит извинить ее за то, что сказала про них Андрею Петровичу, да еще двадцать рублей. Ты
дал вчера за содержание свое пятьдесят; мама говорит, что больше тридцати с тебя никак нельзя взять, потому что пятидесяти на тебя
не вышло, и двадцать рублей посылает сдачи.
Я громко удивился тому, что Васин, имея этот дневник столько времени перед глазами (ему
дали прочитать его),
не снял копии, тем более что было
не более листа кругом и заметки все короткие, — «хотя бы последнюю-то страничку!» Васин с улыбкою заметил мне, что он и так помнит, притом заметки без всякой системы, о всем, что на ум взбредет.
Дав слово Версилову, что письмо это, кроме меня, никому
не будет известно, я почел уже себя
не вправе объявлять о нем кому бы то ни было.
Входит барыня: видим, одета уж очень хорошо, говорит-то хоть и по-русски, но немецкого как будто выговору: „Вы, говорит, публиковались в газете, что уроки
даете?“ Так мы ей обрадовались тогда, посадили ее, смеется так она ласково: „
Не ко мне, говорит, а у племянницы моей дети маленькие; коли угодно, пожалуйте к нам, там и сговоримся“.
Я было стала ей говорить, всплакнула даже тут же на постели, — отвернулась она к стене: «Молчите, говорит,
дайте мне спать!» Наутро смотрю на нее, ходит, на себя непохожа; и вот, верьте
не верьте мне, перед судом Божиим скажу:
не в своем уме она тогда была!
Он
не договорил и очень неприятно поморщился. Часу в седьмом он опять уехал; он все хлопотал. Я остался наконец один-одинехонек. Уже рассвело. Голова у меня слегка кружилась. Мне мерещился Версилов: рассказ этой
дамы выдвигал его совсем в другом свете. Чтоб удобнее обдумать, я прилег на постель Васина так, как был, одетый и в сапогах, на минутку, совсем без намерения спать — и вдруг заснул, даже
не помню, как и случилось. Я проспал почти четыре часа; никто-то
не разбудил меня.
— Упрекаю себя тоже в одном смешном обстоятельстве, — продолжал Версилов,
не торопясь и по-прежнему растягивая слова, — кажется, я, по скверному моему обычаю, позволил себе тогда с нею некоторого рода веселость, легкомысленный смешок этот — одним словом, был недостаточно резок, сух и мрачен, три качества, которые, кажется, также в чрезвычайной цене у современного молодого поколения… Одним словом,
дал ей повод принять меня за странствующего селадона.
Я
дал слово, в ту же ночь, к вам
не ходить никогда и пришел к вам вчера поутру только со зла, понимаете вы: со зла.
— Да, просто, просто, но только один уговор: если когда-нибудь мы обвиним друг друга, если будем в чем недовольны, если сделаемся сами злы, дурны, если даже забудем все это, — то
не забудем никогда этого дня и вот этого самого часа!
Дадим слово такое себе.
Дадим слово, что всегда припомним этот день, когда мы вот шли с тобой оба рука в руку, и так смеялись, и так нам весело было… Да? Ведь да?
— Ну вот видишь, даже, может, и в карты
не играет! Повторяю, рассказывая эту дребедень, он удовлетворяет своей любви к ближнему: ведь он и нас хотел осчастливить. Чувство патриотизма тоже удовлетворено; например, еще анекдот есть у них, что Завьялову англичане миллион
давали с тем только, чтоб он клейма
не клал на свои изделия…
Это обещание выделить князь
дал тогда сам собой; Версилов ни полсловечком
не участвовал,
не заикнулся; князь сам выскочил, а Версилов только молча допустил и ни разу потом
не упомянул, даже и виду
не показал, что сколько-нибудь помнит об обещании.
— Он солгал. Я —
не мастер
давать насмешливые прозвища. Но если кто проповедует честь, то будь и сам честен — вот моя логика, и если неправильна, то все равно. Я хочу, чтоб было так, и будет так. И никто, никто
не смей приходить судить меня ко мне в дом и считать меня за младенца! Довольно, — вскричал он, махнув на меня рукой, чтоб я
не продолжал. — А, наконец!
— Этот барчонок следующую штучку на прошлой неделе отколол:
дал вексель, а бланк надписал фальшивый на Аверьянова. Векселек-то в этом виде и существует, только это
не принято! Уголовное. Восемь тысяч.
Я, конечно, обращался к нему раз, недели две тому, за деньгами, и он
давал, но почему-то мы тогда разошлись, и я сам
не взял: он что-то тогда забормотал неясно, по своему обыкновению, и мне показалось, что он хотел что-то предложить, какие-то особые условия; а так как я третировал его решительно свысока во все разы, как встречал у князя, то гордо прервал всякую мысль об особенных условиях и вышел, несмотря на то что он гнался за мной до дверей; я тогда взял у князя.
— Это —
не его наследство; он деньги должен и еще другое должен. Мало наследства. Я вам
дам без процентов.
Я знал в Москве одну
даму, отдаленно, я смотрел из угла: она была почти так же прекрасна собою, как вы, но она
не умела так же смеяться, и лицо ее, такое же привлекательное, как у вас, — теряло привлекательность; у вас же ужасно привлекает… именно этою способностью…
Когда я выговорил про
даму, что «она была прекрасна собою, как вы», то я тут схитрил: я сделал вид, что у меня вырвалось нечаянно, так что как будто я и
не заметил; я очень знал, что такая «вырвавшаяся» похвала оценится выше женщиной, чем какой угодно вылощенный комплимент. И как ни покраснела Анна Андреевна, а я знал, что ей это приятно. Да и
даму эту я выдумал: никакой я
не знал в Москве; я только чтоб похвалить Анну Андреевну и сделать ей удовольствие.
— Я вам сам дверь отворю, идите, но знайте: я принял одно огромное решение; и если вы захотите
дать свет моей душе, то воротитесь, сядьте и выслушайте только два слова. Но если
не хотите, то уйдите, и я вам сам дверь отворю!
То есть я и солгал, потому что документ был у меня и никогда у Крафта, но это была лишь мелочь, а в самом главном я
не солгал, потому что в ту минуту, когда лгал, то
дал себе слово сжечь это письмо в тот же вечер.
Постойте, Катерина Николаевна, еще минутку
не говорите, а
дайте мне все докончить: я все время, как к вам ходил, все это время подозревал, что вы для того только и ласкали меня, чтоб из меня выпытать это письмо, довести меня до того, чтоб я признался…
— Хохоча над тобой, сказал! — вдруг как-то неестественно злобно подхватила Татьяна Павловна, как будто именно от меня и ждала этих слов. — Да деликатный человек, а особенно женщина, из-за одной только душевной грязи твоей в омерзение придет. У тебя пробор на голове, белье тонкое, платье у француза сшито, а ведь все это — грязь! Тебя кто обшил, тебя кто кормит, тебе кто деньги, чтоб на рулетках играть,
дает? Вспомни, у кого ты брать
не стыдишься?
Повторяю, я еще
не видал его в таком возбуждении, хотя лицо его было весело и сияло светом; но я заметил, что когда он вынимал из портмоне два двугривенных, чтоб отдать офицеру, то у него дрожали руки, а пальцы совсем
не слушались, так что он наконец попросил меня вынуть и
дать поручику; я забыть этого
не могу.
Я слишком видел, что меня никто здесь почему-то
не любит и что мне с особенным удовольствием
дают это знать.
— Я вам —
не товарищ! Я вам
давал, да
не для того, а вы сами знаете для чего.
— Вы
не могли брать в зачет версиловских без его позволения, и я
не мог вам
давать его деньги без его позволения… Я вам свои
давал; и вы знали; знали и брали; а я терпел ненавистную комедию в своем доме!
— Это-то и возродило меня к новой жизни. Я
дал себе слово переделать себя, переломить жизнь, заслужить перед собой и перед нею, и — вот у нас чем кончилось! Кончилось тем, что мы с вами ездили здесь на рулетки, играли в банк; я
не выдержал перед наследством, обрадовался карьере, всем этим людям, рысакам… я мучил Лизу — позор!